Начну с истории, можно сказать, нелепой, если бы испытание временем не придало
ей тайно мерцающий смысл: как я отказалась учиться журналистике в Ленинградском
университете. Ситуация складывалась так. Закончив школу с золотой медалью, я
впервые покинула папу с мамой, впервые в жизни села в поезд, увлекаемая в
культурную столицу туманными представлениями о классической филологии.
Кто знает, был ли в тот год урожай на медалистов, или тому виной недоверие к
приехавшим издалека, только на факультете филологии ЛГУ пошли сплошные
собеседования. И на них внезапно вышел мне боком метод соцреализма. Сейчас я
могу внятно сказать только об одном его постулате: отражать жизнь в ее
революционном развитии. А тогда с перепугу вспомнила три догмата — вместо
положенных семи или одиннадцати, кто его знает?
Это сейчас уместны подтрунивания и подмигивания, а в середине пятидесятых шутки
с соцреализмом, а равно и небрежение к нему обходились дорого. После
собеседования меня, раздавленную своим ответом, отозвала в сторону прокуренная
академическая дама и говорит: «Мы возьмем вас на отделение журналистики, если вы
не против». Так я впервые услышала слово «журналистика». В состоянии шока я
забрала свои документы и мигом забросила их на филфак пединститута имени
Герцена. Клеймо позора жгло мою душу особенно нестерпимо оттого, что моя
одноклассница Ирина Тужик благополучно прошла проверку на профпригодность.
Правда говорится: что ни делается — все к лучшему.
В институте случилось несколько незабываемых встреч-событий. В семинаре Виктора
Николаевича Бернадского мы узнали многое об идеях Ключевского, самого глубокого
российского историка. Мои институтские друзья охотно знакомили меня с городом,
где каждый дом, каждый мост и канал открывают страницы нашей истории. Приезжал
ли на гастроли пианист Глен Гульд, или показывали похороненные ранее в
запасниках картины Матисса и Пикассо; Смоктуновский ли играл князя Мышкина в БДТ
или Бялый читал лекции о Достоевском в университете — мы всюду совали свой нос.
Дежурили ночами в филармонической очереди, ходили пешком с палаткой по
пушкинским местам в Псковской области, прибегали на Фонтанку к ступеням
Публичной библиотеки или на площадь Искусств, где разворачивались полемические
баталии по поводу тупиковости соцреализма в визуальных искусствах. Никто меня не
спрашивал, пойду ли я, хочу ли я. Говорили коротко: встреча в таком-то месте, в
такой-то час. Город, по существу, стал моим университетом.
В 1974 году я получила первую премию от Союза журналистов. Тогда вручали ее без
помпы, без фанфар и стечения публики. Я заведовала отделом культуры в редакции
«Тюменского комсомольца» и привезла из Тобольска очередную порцию очерков. В том
же году — через несколько месяцев после премии — вылетела из редакции, как
пробка из шампанского, вместе со своей подопытной культурой, вместе с моим
культом дружбы и всеми прекраснодушными порывами, так как не дозрела в
мировоззрении.
Конечно, под моим увольнением «по желанию» была определенная подоплека.
Я оказалась в вакууме, потеряла привычную среду обитания: газет-то в ту пору в
Тюмени было две — партийная и комсомольская. И Николай Яковлевич Лагунов,
партийный функционер в роли редактора «Тюменской правды», мигом привел меня в
чувство, когда я сделала над собой громадное усилие и попробовала сотрудничать с
партийной прессой. Осыпав мой текст комплиментами, он переписал мой материал от
первого до последнего слова. Еще и резолюцию вынес: «Отлично!» Интересно
все-таки, кому?
Вот тогда-то, сжав зубы, я и поклялась себе навсегда уйти из журналистики. Тихо
сопеть в издательстве Тюменского университета — таков мой затвор на тридцать
лет. До рекорда Ильи Муромца, сидевшего на печи тридцать три года, слегка не
дотягивает.
Это сейчас можно говорить эпически величаво: затвор на тридцать лет. А в час пик
не помышляешь ничего такого ни на тридцать лет, ни на ближайшую неделю. Душа
съеживается от отчаяния: тотальный кризис. Единственное, что было в состоянии
поднять меня на ноги по утрам, — соображение, что надо варить дочери кашу.
Если вернуться лет на 15 назад… Наверное, это был январь 1960 года. Мы с Ириной
Тужик столкнулись морозным утром у Спасской церкви на улице Ленина. Помню, как
мы хохотали всласть над своей участью. Еще звезды не померкли, а мы несемся,
вылупив глаза, по своим постам: Ирина — в заречный детский садик бряцать на
пианино, а я — в школу № 30 (за виадуком) на ниву народного просвещения с
увесистой кипой ненавистных тетрадок. Стоило ради этого голодать-холодать на
брегах Невы?!
Когда по весне Ирина узнала о вакансии в редакции «Тюменского комсомольца», мы
экстренно обсуждали план дислокации. Она-то уже прицелилась пойти музыкальным
редактором на телестудию, и, стало быть, должность литературного правщика в
секретариате молодежной газеты выпадает мне. Вариантов нет! Каторжане такой
рывок в пространстве называют переменой участи. Я решилась. Стрелы моего
раздраженного отца по поводу пронырливых щелкоперов не достигали цели. Я и не
собиралась щелкать пером. Думала, буду тихо-мирно пропалывать тексты от всякого
мусора.
Словом, журналистика подкралась исподтишка и стала неумолимо прибирать меня к
рукам. Первая получка ошарашила меня. Оказывается, за редакционные будни,
смахивающие на клубные посиделки (по контрасту с чопорно-казенной учительской)
еще и деньги платят! И понеслись дни, исчисляемые верстами и версткою,
летучками, взбучками и эфемерными победами. Помню, как впервые мое творение
удостоили похвалы на летучке за свежесть подачи — это был отчет о первомайской
демонстрации. Помнится и одна из первых командировок по апрельским непролазным
топям. Чтоб добраться из Абатского до искомой деревни, мне пришлось напроситься
в компанию к трактористу. Мы тащились на тракторе, звеня и подпрыгивая, до
утренней зари, и молодой тракторист все смешил меня, допытываясь, сколько же
деньжищ отвалят мне за предстоящее расследование.
Кувырок из редакции (читай — из журналистики) оказался травматичным. У меня
уходила почва из-под ног: жила-то я работой!
Самая простая фраза: «Есть ли у вас спички?» звучит в разной тональности в лесу
у костра или в темном пороховом погребе. У меня как раз получилась ситуация
порохового погреба: весь уютный, нелепый, родной уклад взорвался в одночасье от
одного моего рискованного жеста… В общем, никогда не подавайте заявление об
уходе в горячке… Могут охотно подписать.
Кстати, за все тридцать лет вынужденно-добровольного подполья ни один из моих
редакционных коллег не спохватился, где я, и я проживала словно в
шапке-невидимке или в параллельном мире. Предложение к сотрудничеству возникло
непредвиденно. Вдруг приехала дама из Свердловского Средне-Уральского книжного
издательства (изящная аббревиатура: СУКИ), нашла меня и говорит: «Пишите книгу о
Тобольске. Хотите — о кремле, хотите — о городе». Чудеса, да и только! Конечно,
я не сразу смекнула, что в Свердловске просто-напросто в подшивке тюменских
газет выудили серию моих очерков о заповедном умирающем мире. И года два еще я
пребывала в раздумье «быть или не быть?», пока судьба снова не хлестнула кнутом.
Разлетелся вдребезги наш брак с Володей, и, спасая себя от разрушительной стихии
развода, я взяла с собой двенадцатилетнюю дочь Катю, и мы двинулись в Тобольск
уточнять городскую топографию, собирать факты и легенды и развеивать собственную
печаль.
На книжку о Тобольске («Этюды о заповедном городе», 1986) появилось три рецензии
— и все непечатные. Первая: редакторы Свердловского издательства изъяли из
причитающихся мне авторских экземпляров по книжке (правда, с моего ведома),
смягчив этот пиратский захват признанием, что никто еще у них не решал
краеведческую тему в жанре лирической публицистики. Вторая: тираж в Тюмени
разошелся молниеносно, и приятель моего бывшего мужа привозил мне стопку
«Этюдов» из Бердюжья — для подарков. Третья: встретивший меня в овощном магазине
писатель Борис Галязимов поклонился мне чуть не в пояс — в знак признательности
за уровень компетентности. Поскольку я вела с ним до этого только шапочное
знакомство, его комплименты возле ларя с картошкой сильно смутили меня.
Нельзя умолчать о том, что, вылетев за рамки своей среды, я спаслась от
соблазнов верхоглядства и многих обольщений на этом пути.
Новый роман с журналистикой у меня начался только в 66 лет…