Литературно-художественный и публицистический журнал

 
 

Проталина\1-4\18
О журнале
Редакция
Контакты
Подписка
Авторы
Новости
Наши встречи
Наши награды
Наша анкета
Проталина\1-4\16
Проталина\1-4\15
Проталина\3-4\14
Проталина\1-2\14
Проталина\1-2\13
Проталина\3-4\12
Проталина\1-2\12
Проталина\3-4\11
Проталина\1-2\11
Проталина\3-4\10
Проталина\2\10
Проталина\1\10
Проталина\4\09
Проталина\2-3\09
Проталина\1\09
Проталина\3\08
Проталина\2\08
Проталина\1\08

 

 

 

________________________

 

 

________________________

Борис Галязимов

 

Ледовая богиня у кромки моря

 

Мне привиделся синий, изредка озаряемый всполохами северного сияния, а иначе Нгэрм-Харпа, утомительный зимний день. Низкорослый, однако же плотно сбитый и наделенный явно железным упорством ненец вырубал у кромки моря (наверняка то было Карское море) огромные плиты льда и со сказочной легкостью громоздил их одну на другую. Он (это я уже знал) возводил памятник… женщине. Она должна была стоять на ледовом пьедестале, сама вырубленная из голубого морского льда.

Сон до конца я так и не досмотрел. «Кинопленка» оборвалась. Теплоход, в каюте которого я находился, грубо ударился наверняка о затаившийся в воде коварный топляк, потому что по длинному борту судна тут же потащило неприятный грохот.

Я приник к окну и долго щурил глаза в несносно яркую от солнца-кочевника северную ночь. Свет рушился с небесного потолка, ударяясь о зеркальную гладь воды, салютовал фонтанами ослепительных брызг. Странно, но я уже не думал о выбившем меня из сна топляке. В голову лезло совершенно дурацкое: «Почему памятник должен быть вырублен изо льда? Летом он ведь все равно растает…»

Еще окончательно не отделавшись ото сна, я, кажется, сделал незарегистрированное наукой открытие — сценарии снов не пишутся, они просто скраиваются из обрывков некогда тронувших твою душу событий. Передо мной на квадратном столике лежала невеликая книжица. Перед тем как отойти ко сну, я прочитал в ней поэму Леонида Лапцуя. То была плавная, как полет над водой журавля, песня о женщине-легенде, заботливой хранительнице очага. Огонь в этих скупых на ласку местах — жизнь. Угаснет в ворохе углей последняя искорка — не спасет твою плоть ни одна гора песцовых шкур.

И входит в чум иззябший на ножевом ветру тундровик. Хозяйка мехового жилища спешно начинает колдовать над седым островком еще теплого пепла, вызывая наружу язычок пламени. И наконец чум становится выше от хлынувшего в него розового света, по кругу расползается мягкое тепло. В черном котле, висящем над костерком, «чьи летучие искры, как звезды», начинает клокотать вода. Тундровик мнет в руках алюминиевую кружку с пахучим плиточным чаем. Его пальцы, точно «ветви замерзшей березки», постепенно начинают оттаивать. А затем следует торжественное завершение поэмы:

 

Руки оттают — и вырубят льдины из моря,

Вырубят льдины — и в белом полярном просторе

Сложат прижизненный памятник сильной и мудрой

Женщине нашей, чтоб высился вечно над тундрой!

 

Тундра с виду однообразна, но она все-таки умеет удивлять. Хотя уверен: жизнь заканчивается тогда, когда проходит удивление.

В описываемые мной времена я еще умел удивляться. Меня, например, однажды поразило то, что Леонид Лапцуй не знал года своего рождения. Оказывается, ненцы вообще не обращали внимания на такой пустяк. Какая разница, когда ты явился на Божий свет? Главное — стал ли ты нужным для тундры человеком: хорошо ли ты умеешь запрягать оленей, ставить силки на пугливых куропаток или же управлять верткой лодкой-калданкой. Это уж потом, когда Лапцуй робко переступит порог иной цивилизации, у него спросят: «В каком году ты издал первый крик?» И Леонид, пораскинув мозгами, ответит: «В тридцать втором, однако. Однако, так…» Но он доподлинно точно знал то, что родился на берегу озера Ярото. Чтобы сын не болел, мать купала его в обжигающей душу ледяной воде, а потом, как в нору горностая, погружала в отцовские меховые чижи. Жарко было, словно погрузился в кипяток.

Мальчишка рос в мире, который для русского человека, или луца, не только странный, но и зачастую непонятный. Ну разве русский скажет своему сыну: «Иди, умойся! Как ты будешь смотреть на людей вчерашними глазами?» Нет, так не скажет луца. Но вот умоешься, и глаза твои станут утренними, добрыми, а лицо — румяным, точно спелая ягода-морошка. Мир, в котором обитал мальчишка, был населен старинными сказаниями о каменных богатырях и снежных двуногих чудовищах. Те сказания по вечерам распевали возле костров седые, как ягель, старцы. И маленький Лапцуй ходил слушать их, приоткрывающих дверь в страну прошлого. Под звездным небом при свете рассыпающего колючие искры костра казалось, что голос рассказчика доносился из тех волшебных времен, до которых не домчит ни одна многооленная упряжка. И длинные тени, накрывающие собой, похоже, всю тундру, и непонятные шорохи, рождающиеся в жесткой щетине травы, вроде бы тоже явились из пугающих своей безмерностью временных глубин. Легенды эти настолько трогали впечатлительную душу ребенка, что он и сам пытался что-то сочинять, однако свои легенды — песни — доверял лишь ушам любимых оленей. Надо было лишь знать, какой олень любит веселую, а какой — грустную мелодию. Кому еще он мог доверить сокровенное? Разве лишь тем же травам… «Бывало, подойду к самому доброму из оленей, запою его песню. А он в знак благодарности нежно водит своей мордочкой по моей груди», — выхватит потом из прошлого цепкая память уже состоявшегося поэта.

В ту до одури солнечную ночь я так и не сомкнул глаз. Совсем рядом сонно рокочущим теплоходом протаскивало плоские безлюдные берега, в которые через месяц-другой уже должен был вкогтиться холод. Здешняя земля, как ты ни крути, ни верти, не жалует людей лаской. Поэт, сын этой земли, писал, ничего не приглаживая:

 

В травах оленьи лежат черепа,

Древних гробов остатки белеют.

Голод сразил, от холеры пропал —

Травы укроют, травы согреют…

 

Может, где-то здесь, среди уныло поющего зеленого моря, сложил свою невинную голову и отец Леонида, простой ямальский оленевод. Однажды приехали в стойбище люди в черном, забрали его и почти всех домашних оленей. Сказали: «Кулакам олени не нужны». Больная костным туберкулезом мать осталась с тремя мальчишками. Леонид как самый старший взвалил все хлопоты по хозяйству на свои далеко не богатырские плечи. Он, девятилетний, отправился вместе со взрослыми на подледный лов рыбы. Что это значит, ведомо не всякому южанину. Чтобы добраться до воды, до рыбы, надо продолбить во льду прорубь-майну высотой с человеческий рост. И не одну. С кем-то установленной нормой мальчишка не справлялся и, забившись в «куропачий чум», оставался ночевать у курящихся ядовитым дымом майн, чтобы пораньше взяться за тяжелый и скользкий лом. Тут однажды его и нашли взрослые. Проступившая в чум вода приковала одежду парня ко льду. И пролежал он в созданной своими же руками ловушке более суток. Слез не было, потому что дети тундры на судьбу не жалуются.

А потом произошло такое, что переломило судьбу маленького тундровика. Так резко, враз ломается через колено пучок сухих стволиков карликовой березки.

В тот день Лапцуй ездил в Новый Порт, по ненецким понятиям город — отвозил туда на продажу несколько ведер отборной брусники и уже собирался было покинуть поселок, однако притормозил оленью упряжку возле школы-интерната. Увидел товарищей-погодков. Они, одетые в русскую одежду, резвились во дворе школы. У них была совсем иная, чем у него, жизнь. Жизнь без постоянных тревог и дум о том, как прокормиться самому и не оставить без куска хлеба больную мать и братишек. Его размышления прервал задорный звонок колокольчика. Ребята, словно вспугнутая охотником стая куропаток, упорхали к широко распахнутым дверям школы.

Подталкиваемый неведомой силой хозяин упряжки как истинный тундровик, переваливаясь с боку на бок, двинул на зов колокольчика. Душил аркан любопытства: чем они там, бывшие дружки-товарищи по стойбищу, занимаются?..

И вот тут следует выдать один секрет. Каждый, кто знал маленького Лапцуя, знал еще и то, что настоящее его имя — Вэсако, а иначе — Мудрый Старец. Именами в тундре просто так не разбрасываются. Если уж дали тебе имя Лентяй или Хитрец, то будет оно за тобой волочиться всю оставшуюся жизнь. А Вэсако — это от уважения к твоему уму, к твоей природной смекалке. Не каждого тундра удостаивает столь высокой чести. И когда учительница Дарья Алексеевна спросила гостя, как, мол, тебя зовут, он, нагнав на себя важный вид, с достоинством знающего себе цену мужчины ответил: «Вэсако!» Хорошо знавшая ненецкий язык учительница прогнала по лицу едва заметную улыбку и тут же стала знакомить «старого мудреца» со школой: «Посмотри, как у нас здесь тепло и светло!»

На всю жизнь Лапцуй остался благодарен распахнувшей ему сердце женщине. Она учила парня русскому языку (до этого он порой разговаривал с ней, точно немой, с помощью пальцев), объясняла, как определить, где у русской одежды зад, а где перед. Даже показывала, как в бане пользоваться мочалкой, а в столовой — хитрым приспособлением — ложкой. Но главное, Дарья Алексеевна подарила своему питомцу новое имя — Леонид. Так звали ее мужа, сражавшегося где-то на фронте. С этим именем Лапцуй и отправился по тропе новой жизни.

Материнский чум, «кренящийся, похожий на дряхлеющего старца», он перевез к школе. Мать совсем обессилела, и председатель колхоза «Красный рыбак» бросил ей простое и ясное: «Для счета людей не держим. Отправляйся к своему сыну-школьнику, там и кормись!» Председатель, похоже, мстил Леониду за то, что тот вместо того, чтобы работать, связался с никчемными книжками. Ведь с помощью книжек скользкого муксуна из воды не вытащишь и осторожного песца в капкан не загонишь.

А настырный мальчишка продолжал учиться. То было упорное желание познать иной мир, который всяк раз дарил ему все новые и новые удивительные открытия. Видя, как мать отчаянно борется со своим недугом, он по ночам втайне мечтал об одном: «Вот окончу школу — пойду учиться на врача. И, как шаман, отгоню от матери все ее болезни».

Вскоре Лапцуй и на самом деле переступит порог салехардского медучилища. Он даже потом получит направление в Ленинградскую медицинскую академию. Но, видимо, и вправду каждый наш шаг заранее расписан незримой рукой Создателя. Лодку судьбы тундровика прибило к другому берегу. Он стал писать. И случилось это после встречи Леонида с человеком, жизнь которого являла собой настоящий подвиг. Зажатый в тисках неизлечимой болезни, Иван Истомин сражался не только за свою жизнь, но и за свое место в этой жизни. Он был редактором газеты «Нарьяна Нгэрм». Его перу принадлежали повести, стихи и даже пьеса «Цветы на снегу». Как он, скрученный болезнью, успевал везде и всюду, оставалось только удивляться. Этот человек и увидел в Леониде Божий дар и помог ему развиться. Потому-то в первой же своей поэме «Ири» Лапцуй воспел несгибаемого человека, которого в народе называли Живуном и который, бросив вызов всем мирским невзгодам, продолжал не только жить, но и творить.

И вторая поэма «Мальчик из стойбища», написанная Лапцуем, тоже из этой серии. В ней тундровый несмышленыш, преодолевая холод и голод, видя, как на его глазах гибнут люди, находит в себе силы выжить и не сломиться. И это он, Леонид Лапцуй, не только о себе. Поэт увидел в своей судьбе судьбу своего наставника.

Потом «мальчик из стойбища» начнет писать прозу. Но нет-нет да будет возвращаться к своему горькому детству. И в своих обжигающих душу воспоминаниях он не уходит от жестокого прошлого. Он у него в цепком плену: «На всю жизнь мне запомнилась встреча с председателем Новопортовского рыбкоопа Г. Путинцевым, который выписал мне 16 килограммов хлеба, когда я мокрый, измученный после ночной рыбалки вошел в его кабинет и долго стоял молча… До нашего стойбища, стоящего на берегу речки Куропачья, надо было шагать 15 километров. Я хотел перейти речку до прилива, но не получилось — замочил весь хлеб, чуть не утонул. С мокрой, тяжелой ношей я добрался до своего чума. Сколько было радости, когда мы ели тесто из мокрого хлеба. Что такое сахар, масло, мы не знали…»

И все-таки все творчество певца Ямала пронизано любовью к хранительнице очага — женщине. И не только к матери.

Где-то в то же самое время, когда родился маленький Мудрый Старец, в двухстах километрах от Нового Порта появилась на свет девочка, которую родители назвали Елей. Вместе с Леонидом она потом училась в школе-интернате и хорошо запомнила мальчишку-упрямца. Но тогда Елю на целых девять лет отправили учиться в пугающий ее своей неизвестностью Ленинград. Мне Еля (теперь уже Елена Григорьевна) рассказывала: «Первый раз увидела такой пугающий своей величиной город. В тот день шел дождь. Вода стекала по стеклам окон. Мне показалось, что дома плачут. И я от жалости к ним тоже заплакала…»

Но грянул час, когда сваха-судьба свела двоих, и свела навсегда. Не было рядом такого человека, который бы так близко к ретивому принимал любой успех Леонида. И каждую из его тридцати книг, и каждую написанную на его стихи песню, и уж, конечно, перевод его стихов на французский язык! Вершина мечты!

Последней зимой Леонид и Еля размечтались. Решили, когда тундра сменит свой цвет с белого на голубой, совершить путешествие по местам своего давнего детства. Однако старуха Смерть не признает никаких правил. Словно бы предчувствуя скорый уход, Леонид просил Судьбу:

 

Упаси от предсмертного страха.

И умчи, чтоб врагам не досталось

Моего беззащитного праха.

 

У этого слегка наивного и доброго душой человека тоже были враги. Их не бывает только у гибких и скользких налимов.

Три дня и три ночи над Ямалом кружилась пурга. Сама Мать-природа прощалась с певцом тундры. Люди все шли и тянулись на высокий берег речки Полуй, где стоял «каменный чум» поэта. И, казалось, этому скорбному потоку не будет конца…

Теплоход, по трубу набитый дотошными этнографами, в том числе и из-за рубежа, то шел напористой Обью, то бесстрашно нырял в боковые речки-протоки, над плоскими берегами которых вздымались воротники живучей сочной зелени. У очередного берестяного стойбища мы делали задержку, и рать солидных ученых торопливо стрекотала к окутанным дымом чумам, чтобы послушать лекцию какого-нибудь отягченного грузом лет оленевода о том, как его предки сражались с тьмой и непогодой. И на склоне лет не вздумайте кому-нибудь сказать, что вы знаете все. Все знать, изрек мудрец иных земель, может только дурак. Так что слушайте, внимайте.

Ямал — край Земли — я вроде бы знал, как свою испещренную морщинами ладонь. Громыхал чугунными сапожищами по скатанным круглым, точно карандаши, бревнам древних Мужей. Под Тазовском ночевал в костяном от мороза чуме. В поисках какой-нибудь «вкусной» информации для прожорливой газеты вдоль и поперек исходил-исползал тот же иссеченный нордом Новый Порт. А однажды, когда мы с фотокорреспондентом Юрием Чернышевым возмечтали осчастливить своим посещением остров Белый, нас, чуть живехоньких, снимал с болотных качелей краснобокий вертолет-полярник. Но я, честно признаюсь, и тогда не знал Ямала. Ибо родина Лапцуя — это бесконечность, полная тайн и постоянных открытий.

Теплоход режет и режет своим острым носом безмятежную обскую гладь. Чайки-халеи лениво скользят в теплом воздухе и вдруг, недвижно зависнув, камнем рушатся вниз, чтобы вцепиться острыми когтями в зазевавшуюся рыбешку. И в этой благостной тишине, нарушаемой лишь толчками судового сердца, я слышу певучий женский голос:

— За ночь мы прошли несколько духовных сфер. Есть сферы низкие, где нация терпела поражение, а есть сферы высокие, где нация, наоборот, обретала подъем духа…

Я бы наверняка подивился такому речевому обороту женщины, если бы не знал, что она принадлежит к сословию ученых.

Передо мной сидела Еля, Елена Григорьевна, та самая, которой поэт собирался поставить памятник на берегу угрюмого Карского моря. Сидела и из цветных суконных лоскутков (где взяла?) шила новомодный «прикид»-ягушку для куклы Барби. Северный подарок моей внучке Ане. Вздымалась и опускалась тонкая игла, а хозяйка здешних мест продолжала вести только что прерванный рассказ:

— Наш маленький народ, спасаясь от надвигающегося ледника, проделал путь от Алтая до Ямала. По легендам, тогда здесь жили сихиртя — люди, скрывающиеся в неведомых нам сопках. На этот тяжкий путь упрямым ненцам потребовались оглушительные столетия. Но ненцы выжили. И знаете почему? Потому что берегли свой язык. Народ, теряющий эту главную свою опору, исчезает. А мы сумели сохранить даже мелодии древних песен…

И Елена Григорьевна, на какое-то время погрузившись в свои думы, неожиданно запела. Мне казалось, ее голос, протяжный, как дорога каюра, где-то чуточку гортанный, сотканный из целого букета едва уловимых рулад, доносится из языческого далека — от сторожевых неусыпных костров, от неизменного спутника-ветра, сопровождавшего людей во время бесконечных перекочевок.

На самом же деле мелодия песни родилась в душе Елены Григорьевны, когда она втайне от мужа прочитала его еще недоработанную поэму «Рождение Ямала». Особенно тронула ее мольба поэта о том, чтобы легкоранимые просторы тундры не измолотили гусеницы бессердечия. Как раз на слова мольбы и наложила она щемящую душу мелодию.

— На хорошие стихи хорошие мелодии накладываются, — поделилась она со мной своим творческим секретом.

Но я-то знал, что Елена Григорьевна и сама пишет стихи и рассказы. В свое время издала книгу «Легенды Мыскаменской тундры». Хлопотное это дело — найти и литературно обработать какое-нибудь предание, пережившее, может, не одну сотню лет. В нем, как правило, тьма загадок и открытий.

Порылся я в своей памяти и вспомнил маленький рассказ талантливой женщины «Встреча с родной богиней».

Есть в излучине извилистой реки Юрибей одно укромное тихое местечко. Изредка Елена Григорьевна приезжает сюда, чтобы встретиться с богиней своего рода. Надо исповедоваться перед ней и очистить свою душу от прибившегося к ней мусора. И вот стоит она и спрашивает у явившейся к ней богини: «Правильно ли я живу? Может, что-то не так делаю?» На что богиня ей отвечает: «Правильно ты все делаешь, Еля. Правильно живешь. Только береги себя, береги свои силы…»

А сил беспокойной женщине хватило даже на то, чтобы создать музей имени Леонида Лапцуя. В кабинете творца все осталось в том виде, в каком было при его жизни. Просто встал человек из-за рабочего стола и на какое-то время удалился. Мужчины тундры не говорят, какие их ждут хлопоты за пределами жилища.

Когда мы подходили к Салехарду, Городу-на-Мысу, нас ждал самый настоящий сюрприз. Откуда-то из сиреневой дымки явился и заскользил нам навстречу беленький, будто только что сошедший со стапелей теплоходик. Его борт нес знакомое мне имя — «Леонид Лапцуй». Елена Григорьевна слегка встрепенулась и тут же замерла, поселив на смуглом лице легкую улыбку. Люди уходят, а их тени остаются рядом с нами.

А я смотрел на эту женщину, маленькую, юркую, остроглазую, вечно обуреваемую какими-то заботами, и думал: «Она достойна памятника. Поэты в выборе своем иногда ошибаются, но это случается редко».

 

   
 

Проталина\1-4\18 ] О журнале ] Редакция ] Контакты ] Подписка ] Авторы ] Новости ] Наши встречи ] Наши награды ] Наша анкета ] Проталина\1-4\16 ] Проталина\1-4\15 ] Проталина\3-4\14 ] Проталина\1-2\14 ] Проталина\1-2\13 ] Проталина\3-4\12 ] Проталина\1-2\12 ] Проталина\3-4\11 ] Проталина\1-2\11 ] Проталина\3-4\10 ] Проталина\2\10 ] Проталина\1\10 ] Проталина\4\09 ] Проталина\2-3\09 ] Проталина\1\09 ] Проталина\3\08 ] Проталина\2\08 ] Проталина\1\08 ]

 

© Автономная некоммерческая организация "Редакция журнала "Проталина"   27.01.2013