|
|
|
Санька, покровитель осин
Иногда мне кажется, что я уже прожил одну жизнь в детстве.
А эта жизнь, которую я сейчас живу, какая-то другая, следующая. Очередная.
Какая странная вещь…
Какая странная вещь происходит со мной. Один и тот же сон
повторяется и повторяется. Нет, не скажу, что каждый день, это звучит слишком
романически, но очень часто. Будто я подъезжаю к Ямполю. Это такой поселок на
границе Украины и России. И это моя Родина. Подъезжаю то на поезде, то
автобусом, то зимой, то летом. Иногда иду пешком. Подхожу по мелколесью.
Взбираюсь на взгорок...
И такое щемящее чувство тоски и счастья меня охватывает.
Счастья – понятно, почему, но тоски... Тоски – потому, что я уже догадываюсь —
все равно не приеду, точнее не доеду, не дойду...
Иногда уже видны окраинные домики. Фигуры поселян. И я иду
к ним. Но по мере приближения сон утрачивает свою традиционную четкость,
становится хаотичным и расплывается. И в конце концов я просыпаюсь с ощущением
потери, но тяжесть ее сглаживается радостью, что я побывал на Родине.
Тогда включаю свет и курю.
Сто лет ненавидел плавленые сырки
Сто лет ненавидел плавленые сырки. Пожизненно ненавидел.
Только сейчас изредка пробую и соглашаюсь — нет, ничего, есть можно. Не такие уж
они и противные.
Мама приезжала в интернат редко. Но когда приезжала, это
всегда был праздник. Мы гуляли в окрестностях Петуховки. Всегда была прекрасная
погода... Наверное, это подарок сознания, потому что праздник встречи оставался
праздником в любую погоду.
Гуляли мы неподалеку от школы и довольно часто заходили к
нашим знакомым. Я их так назову. Они жили в маленьком бревенчатом доме. Не знаю
уж, как мама с ними познакомилась, но у них она оставляла для меня деньги.
Например, рубль. Я приходил к ним, брал полтинник, потом еще брал, если было
нужно...
Знакомые — люди тихие и какие-то пришибленные. Сгорбленные.
Было им, сейчас думаю, лет по сорок, но выглядели они гораздо старше.
Передвигались медленно, осторожно, будто прислушиваясь к чему-то.
И вот однажды мы гуляли с мамой по Петуховке, и мама купила
мне плавленый сырок. Просто так. Не конфеты, не пирожное, а сырок. Нужно
сказать, до этого я их не ел. Знакомство меня разочаровало. Все-таки я надеялся,
что это будет сладко. А оказалось... Короче, я этот сырок маленько погрыз и
отдал маме. Она его не выбросила по своему бережливому отношению ко всему
съедобному. Короче, он отдала надкусанный мной сырок знакомым, добавив: «Потом
доешь!» — и уехала.
Где-то через пару дней я, как обычно, забежал за деньгами.
Встречи наши происходили однообразно. Знакомые усаживали меня за стол, я пил
чай, получал свой гривенник и убегал.
И вот я уселся за стол, и к чаю мне положили тот самый
надкусанный мной плавленый сырок. Он уже немного по краям пожелтел, но, в общем,
вид товарный еще сохранил. Я откусил — теперь сырок показался мне еще противнее.
Я отгрыз от него краешек, поскорее допил чай и, морщась от неловкости, отодвинул
сыр и сказал ужасное: «В следующий раз доем».
И пытка началась. Каждый раз, когда я приходил, меня
вежливо усаживали за стол, наливали чай и… извлекали откуда-то мой огрызок, мой
плавленый сырок. Со временем он окаменел, потрескался, стал желтым и невыносимо
противным. Я грыз этот камень. Это продолжалось не знаю сколько. Наверное, целую
вечность.
С тех пор я возненавидел плавленые сырки, и никакая самая
чудесная упаковка не могла меня привлечь. И лишь совсем недавно страшные чары
стали рассеиваться, и я, кажется, впервые лет за сорок купил добровольно этот
сырок. Впервые ел и не морщился от отвращения.
В детстве я был влюблен…
В детстве я был влюблен в девочку по имени Лида. Это было
большое и светлое чувство, иронизировать по поводу которого я не смею и сейчас.
Ну так вот, Лида, в которую я был влюблен, заболела, и ее
положили в городскую больницу. Жизнь моя в ее отсутствие тут же утратила большую
часть всяческого смысла и привлекательности. Как всякий первовлюбленный, я был
безутешен и слонялся, и все мне было немило. И тут я узнаю, что подружка Лиды
Валя собирается ее навестить.
Я моментально сочинил пространное и романтическое,
насколько мне позволяла природная застенчивость, письмо Лиде и отдал его Вале.
Продолжение этой истории я узнал буквально месяц назад...
Девочка Валя (теперь, естественно, уже тетенька) написала мне, как она по пути в
больницу, сгорая от любопытства, мучительно решала, вскрыть или не вскрыть мое
письмо. И любопытство, конечно, взяло верх. Дочитывая это письмо, в самом конце
она наткнулась на такие слова: «Лида! Если ты в этом письме не найдешь маленькой
красной ниточки, то значит, его по дороге кто-то вскрыл, прочел, вот ниточка и
выпала!»
Как рассказала мне тетенька Валя, она пару часов, рыдая от
стыда и раскаяния, бродила по улицам поселка, разыскивая злополучную красную
ниточку. И, не отыскав, отнесла мое письмо Лиде. А та, ни о чем не подозревая,
письмо прочла и на ниточку даже не обратила внимания.
И вот теперь, много-много лет спустя, Валя со смехом
открылась мне в своем недостойном поступке. Под конец она сказала: «Санька, эту
историю я помнила всю жизнь... Прости, теперь я уже большая и знаю, что чужие
письма читать очень нехорошо!»
Давным-давно простил, Валя!
Я работал киномехаником
Я работал киномехаником в маленьком кинотеатре «Спутник» в
районном поселке Ямполь, и со мной в смене работал некий тип. Как его звали,
сейчас уже не вспомню. Лет ему было где-то меньше пятидесяти, а выглядел он куда
старше. Много пил, ходил в жеваном пиджаке, плохо бритый. Мне он не нравился. Он
это знал.
Не терплю опустившихся алкашей. Наверное, у меня мало
христианского сострадания. Я не люблю слушать пьяную болтовню с бесконечными
унылыми объяснениями, как все были плохи и жестоки к нему, и поэтому он, вот,
дескать, докатился...
Но, в отличие от меня, мои коллеги этому спившемуся мужику
сочувствовали. Чтобы представить размер их всепрощения, скажу лишь, что однажды
мужик, как обычно, находясь под крупным градусом, неверно заправил кинопроектор
кинопленкой. Работающий проектор резал пленку ВДОЛЬ, пока в киноаппаратную не
вломилась дежурившая в зале бабушка-билетерша. Тот, кто понимает, может оценить
размер ущерба: восемь минут фильма было угроблено! И ничего. Мужика простили.
Зная, что я один ему не сочувствую, он начал меня
потихоньку... ну как бы это сказать, жалобить. Вначале жалобить. В кинобудке
места мало, и если твой пьяный напарник начнет, рыдая, рассказывать про обиды и
ущербы, то не слышать его просто невозможно.
— Да, да... — поддакивал я мужику изредка и продолжал
работать. Кому-то же нужно было перезаряжать аппаратуру.
Мужик не скоро понял, но понял верно, что никакой особенной
жалости к его пропащей судьбе у меня нет. Он перестал плакать и принялся меня
ненавидеть. Пару недель сверлил меня злыми глазками... Нужно ли говорить, что
все это время мне приходилось работать за себя и пьяного своего напарника.
А потом как-то мужик пришел на смену трезвый. Совсем
трезвый и даже хорошо выбритый. И костюм у него оказался почищен, и все пуговицы
на пиджаке подшиты.
Он, как ни в чем ни бывало, по-дружески поздоровался.
— Вот, — говорит, — еду к дочке на день рождения. В
Неплюево. Вот подарок.
И мужик ставит на стол ботиночки. На мальчика лет десяти.
Черненькие такие ботиночки. Кургузые.
— Все, кончаю пить! Правильно, не за что меня уважать.
Верно. Сейчас еду в Неплюево к своей Дашуте. Она у меня такая!
Думаете, я не обрадовался? Обрадовался. Еще больше
удивился. И, так как был я тогда молод, то подумал приблизительно так: «Ну может
же человек! Какой же я неверующий Фома!» Я ему пожал руку, похлопал его по плечу
— мужик лоснился от гордости. Смена закончилась, и я ушел домой.
А на следующий день, придя на работу, наткнулся на спящего
на продавленном диване в стельку бухого мужика. Рядом аккуратно стояли
ботиночки. Но с этого дня он стал смотреть на меня презрительно, считая себя
победителем: ведь он все-таки вырвал из меня уважение. Пусть на час, на минуту,
но обошел.
Впрочем, меня это если и задевало, то не так крепко, как,
быть может, на то рассчитывал мужик. А еще через пару дней я уволился из
кинотеатра, так и не узнав, довез ли он когда-нибудь своей Дашутке ботиночки.
Было мне года четыре
Было мне года четыре. Жили мы рядом с лесом, через который
я время от времени ходил одной и той же дорогой. Ну что там лес? Сосновый лесок.
Нужно уметь понять эту глубокую тишину, этот тонкий птичий
пересвист, эти гулкие потрескивания и пощелкивания — весь монотонный постоянный
шум сосняка.
И вот я иду. И через десяток-другой шагов слышу этот гул,
который меня всегда пугал, очень уж он громок. С напряжением приближаюсь. Мне
очень страшно. Мне нужно прошмыгнуть мимо этого места. Наконец, вот оно, самое
страшное на моем пути — здесь, непонятно от чего, в сплошном сосняке проплешина.
Здесь столпились осины. Стайка. Это они шумят на ветру, и шевелятся, и
размахивают ветвями. Не смея дышать, не смея ни на миг отвести от осин взгляда,
я буквально на цыпочках преодолеваю самое близкое к ним расстояние, и уже мчусь
прочь, подгоняемый ужасом...
Я бы ту поляну, наверное, назначил языческим капищем и
поставил бы какой-нибудь отчетливо безобразный пень или темную каменюку, если бы
остался навсегда одиноким в том лесу.
И был бы сейчас главным повелителем осин во всей округе...
Был теплый осенний вечер
Был теплый осенний вечер. Такой безупречно покойный и
прозрачный, который только что и встречается в нашей детской памяти...
Мы с мамой возвращались домой. И мама вдруг говорит:
— Вот если начнется война, всё это исчезнет.
Помню, я не испугался, а удивился.
— Как это всё?
— Ну да... — сказала мама, и по тому, как это она сказала,
я понял, что она серьезна.
Тогда я огляделся. Слева, за неширокой лесополосой, по
железной дороге громыхал товарняк. Справа торчал покосившийся, вросший в землю
домик нашей бабушки-соседки. А еще — яблони и огороды. И предвечерние шумы: вот
гремит жестью подойник, вот взбрехнул пес, а далеко впереди по тропинке бредет
какой-то дядька в пиджаке... Я оглянулся — закатное солнышко и разводы палевых
облаков, и первые дымки-туманы в ложбинах... И что, это все исчезнет? Как это
может быть? Все это есть, и как оно может исчезнуть? А я? А мама? Мы тоже
исчезнем?
— Сразу исчезнет?
— Сразу... Упадет ракета, и всё.
Про ракету я не понял. И слова такого не слышал. Но сама
возможность мгновенного исчезновения ВСЕГО вначале меня озадачила. Потом, когда
я стал думать, как все будет, когда ничего не будет, я начал цепенеть от страха.
Страх завоевывал меня. И к тому времени, когда мы приблизились к дому, я уже был
в полной панике. Но тут кто-то пришел с велосипедом в гости. И пока этот кто-то
гонял чаи с дедушкой и мамой, мне позволили покатать велосипед. Эта радость
заставила меня забыть о конце света.
Впечатление о разговоре запало в душу, хотя я был совсем
маленький. Это уже потом, соотнеся время, я вспомнил, что тогда на далеком
острове Куба встали советские ракеты, и газеты трубили о Карибском кризисе...
Как странно устроена память. Я снова вспомнил эту историю,
наслушавшись болтовни о конце света в связи с готовящимся пуском адронного
коллайдера...
Вот и опять осень. И октябрь. И опять бабье лето, и солнце
садится, и палевые облака...
Коллайдер сломался, и конец света опять откладывается.
Мне в детстве говорили
Мне в детстве говорили: «Ты упрямый, как дед Данила!»
Когда я маленько подрос, мне рассказали, как он умер,
упрямый мой дед Данила. Когда его пришли раскулачивать, он не сопротивлялся. Да
и бессмысленно было. Дед вышел из дома, спустился с крыльца и уселся на
завалинку своей хаты. И всё. И уставился куда-то в пространство, и даже головы
не повернул, когда со двора уводили его скотину, уносили из хаты мебель и весь
прочий нехитрый крестьянский скарб.
Бабушка и четверо их с дедом дочерей разошлись по родне.
Бабушка уговаривала деда идти с ними, но он промолчал.
Дед остался сидеть на завалинке разоренного дома. Он не
вставал несколько дней, не ел, не пил и не разговаривал ни с кем из односельчан.
А потом просто умер. Умер на завалинке своего дома.
Солнце в полоску
Солнце в полоску желтеет на пропесоченных дорожках. Июль.
Сосны. Между их стволами и кронами — музыка.
Мой белый город, ты цветок из камня
по улицам твоим и площадям...
Может, это была какая-то другая песня, но мне хочется,
чтобы была эта. Я был занят чем-то веселым, играл с ребятами, когда меня
отозвала в сторону пионервожатая и сказала, что приехала бабушка.
Отведя меня в сторону, бабушка озабоченно и тихо, без
предисловий сказала, что умерла мама. Потом мы пошли к выходу из лагеря. По
дороге зашли и забрали мои вещи. За лагерным забором нас ждал дядя Витя на своей
хлебовозке. Это муж бабушкиной дочери.
Мы сели и поехали. И заблудились. Если бы не спросили
дорогу, то, наверное, выбрались бы из пойменных деснянских лугов где-нибудь у
Новгорода-Северского. Но все-таки сориентировались, и из Пироговки через Шостку
приехали на станцию Воронежскую, тогда Терещенскую, в тубдиспансер. Там забрали
гроб. Загрузили его в фургон. Потом уже я мало помню...
Зато хорошо помню похороны. Маленькое кладбище крошечного
поселка. Все расстелили одеяла, газеты на травке. Разложили еду. Народу было
человек десять. А где же гроб? У нас в Привокзальном обреталась некая
христианская группа или секта — вот эти люди и забрали гроб с мамой, чтобы
отслужить какой обряд. Мама была человеком религиозным.
Мы ждали довольно долго. Наконец гроб привезли. Маму
похоронили. Крест не ставили. Сказали, что по их убеждениям крест на могиле
ставить нельзя.
На следующий день бабушка взяла меня, и мы пешком пошли на
кладбище. Нарубили лопатой дёрна и выложили из него на маминой могиле крест.
Следующей весной травяной крест растворился в травостое,
так что и не сыщешь...
Интересно бывает наблюдать за людьми
Интересно бывает наблюдать за людьми. Не только за
женщинами, но иногда и за мужиками. Бывает такое самомнение, уверенность в себе,
твердость духа, и все это на лице, и в голосе, и в фигуре, и всего этого как бы
больше, чем надо.
Однажды мы с мальчишками играли на задворках школы в
ножички. Ну знаете, рисуется на земле круг, и в него втыкается ножичек, и круг
нарезается секторами... Так вот, подходит к нам дядька. Орденские планки.
Седина. Маленько нетрезвый.
Начинает разговаривать с нами о том, что вот живет он
сейчас на Петуховке (это пригородный поселок рядом с нашей школой), что идет с
похорон друга, с которым воевал. И воевал не где-нибудь, а именно здесь. Может,
даже именно тут, где мы играем, когда-то строчили пулеметы, и он вжимался в
землю, и над ним летели пули, и было ему страшно, но его друг, тот самый, что
вот помер… И все такое. И тогда, под обстрелом, он, наш мужик, дал слово этому
своему другу, что если останется жив, так переедет в этот наш город и поселится
здесь. И дал Бог, и они вместе остались живы. И он, наш мужик, сдержал слово и
переехал, женился, и вот живет.
Все это он нам довольно долго рассказывал. И тут кто-то из
ребят спросил про боевые ордена, есть ли они у него? Ну как же, сказал мужик,
вот разве не видите орденские колодки на груди, а ордена у меня дома. И кроме
орденов есть еще настоящий фашистский кортик со свастикой.
Эта свастика на кинжале нас доконала. И мы напросились к
дядьке в гости. И на прощание он дал нам свой адрес...
На следующий же день пошли к дядьке. Нашли дом. Постучали в
ворота. Вошли потихоньку. И тут во дворе появилась баба. Крупная женщина и по
всему виду хозяйка подворья.
— Нас пригласили, — тут же начали мы оправдываться, —
кортик посмотреть!
— Какой еще кортик? Ходят тут всякие, а потом грабли
пропадают!
— Да не-е... правда пригласил... — попытались объяснить мы.
— Ванька! — закричала тетка.
На крыльцо вышел вчерашний наш знакомец...
— Ты кого приваживаешь, сволочь? Всякое ворье?! Я тебе
сейчас покажу кортики!
Тут мы и выскочили за ворота.
Не знаю, как там кортик, может, похвалялся он, но орденские
планки, надеюсь, у него были настоящие...
Всю дорогу мы молчали.
Такой правильный сюжет
Такой правильный сюжет. Настолько правильный, что не
составляло труда его записать. Потому, наверно, и не записывал.
А еще, быть может, потому, что я так долго держал его в
памяти и так хотел записать, что мне стало казаться, будто его кто-то уже
когда-то записал.
Однажды перед уроком ботаники ребята в классе хулиганили:
швырялись, толкались, бесились. Ну и я с ними. Мы так увлеклись, что не
расслышали звонка. Вошла учительница... Теперь я уже не помню ее имени, вроде
Марья Ивановна. И вот в этой кутерьме кто-то швырнул сухарь. Сухарь упал к ногам
Марьи Ивановны. И она стала смотреть на меня. Почему-то учительница решила, что
сухарь швырнул я. Все затихли. Она предложила мне извиниться за то, что бросался
хлебом. Я наотрез отказался, ведь извиняться должен тот, кто швырнул... Тогда
Марья Ивановна выставила меня из класса. И целый месяц я не ходил на ее уроки.
Помню это длинное пустое время. Стоял апрель. Я слонялся по
пустынным школьным задворкам и чувствовал себя потерянным. Но возвратиться в
класс я не мог. Даже не знаю, чем бы дело кончилось, но однажды перед очередным
уроком ботаники я привычно вышел из класса и пошел прочь. И прямо натолкнулся в
коридоре на Марью Ивановну. Этого я не ожидал. Обычно мне удавалось ускользнуть
вовремя...
Я остолбенел. Марья Ивановна тоже остановилась. Мы немного
молча постояли.
— Может, я была не права. В таком случае извини меня. Я
просто не поняла и не сдержалась, — сказала Марья Ивановна. — Дело вот в чем.
Она закатала рукав блузки — я увидел на ее запястье номер.
Конечно, раньше такие номера я видел. Видел в кадрах кинохроники о концлагерях.
И мы вместе вошли в класс. Я извинился.
Помню, я спешил
Помню, я спешил. Было восьмое мая. Торопился я из школы на
праздник домой, ехал в битком набитом раздрызганном автобусе «ЛиАЗ» от городка
Шостки до железнодорожной станции Воронежской. Все едущие в автобусе прекрасно
знали, когда с этой станции отбывает электричка, и подгоняли водителя,
нервничали. Времени оставалось минут пять. Опоздай — и будешь ждать следующую
несколько часов. И я заразился общей тревогой...
И вот «ЛиАЗ» выбирается на пристанционную площадь. Шофер
открывает двери... Из автобуса стремительно выкатывает людская масса и, сметая
все на своем пути, мчится к УЖЕ СТОЯЩЕЙ у первой платформы электричке. Я мчусь
вместе со всеми. Ух, я в тамбуре. Тут же за мной с характерным свистом
закрывается дверь. Я радостно утираю лоб, электричка трогается и... едет в
противоположном направлении!
В спешке я совсем забыл, что на станцию с разницей в пару
минут прибывают две электрички, которые идут в противоположном направлении.
Поняв, что случилось, я оторопел. Я мог бы сорвать
стоп-кран, плюнуть на все и сорвать. Но пока я возвращался к реальности,
электричка набрала ход и мчалась уже далеко за пределами станции.
Короче говоря, я вышел на первой же остановке и
обескураженно огляделся. Это была маленькая платформа, даже без привычной
насыпи. Внезапно меня оглушили тишина и покой — после автобусной толчеи и дикой
гонки.
Время приближалось к полудню. Ослепительно сияло солнце.
Звенели птицы. Еще не просохшая от стаявшего снега мокрая земля парила. И ни
души вокруг. Все торжественно и тихо. Это был канун Победы.
Я прошелся вдоль колеи и наткнулся на дощатый домик.
Железнодорожная касса. Подергал дверь — закрыто. Почитал на изрядно проржавевшей
жестянке расписание электричек — оказалось, нужная мне будет в шесть вечера. И
время остановилось.
Чтобы чем-то занять себя, я направился к лесополосе. Там
кое-где белели последние пятна снега. За деревьями открылось поле. Где-то за
ним, на горизонте, виднелась деревушка.
Время, которое недавно стремительно неслось, и была дорога
и значима каждая секунда, вдруг остановилось. И нехотя, медленно стали тянуться
минуты... Впрочем, если меня эта неспешность и тяготила, то только в самом
начале, до тех пор, пока я сам не обрел ту же неспешную скорость движений и
мыслей.
Наверное, в таких обстоятельствах и приходят мысли о том,
что время бывает очень разным. Я почувствовал себя как бы на другой планете.
Через семь бесконечных часов я вернулся на родную планету,
в привычную жизнь. И не опоздал к празднику Победы.
У всех своя работа
У всех своя работа — у людей своя, у собак своя.
Когда мы с мамой проходили мимо забора, он рвался на цепи,
и хрипел, и давился, повисая на ошейнике. И не мог дотянуться до нас. Конечно,
если бы он дотянулся, то порвал бы нас в клочья.
И, хотя между нами был основательный, с колючкой поверху,
забор межрайбазы, я все равно старался держаться подальше, прячась за маму. Но
тропинка, как назло, тянулась у самого забора. С другого бока топорщились
непроходимые заросли чертополоха.
Из-за этого пса я не любил ходить на субботние собрания
нашей местной поселковой религиозной секты. А еще потому, что на собраниях мне
было скучно. Скучно слушать, как бородатый дед будет читать толстенную книгу.
Непонятные, мудреные слова ничего для меня не значили. Я томился и ждал, когда
это закончится...
Один раз мама ушла на собрание без меня. Я должен был
подойти попозже. Заодно решил вернуть прочитанную книжку в нашу поселковую
библиотечку. Обходить вокруг межрайбазы было далеко и долго. Не раздумывая, я
решил пересечь охраняемую территорию по прямой. Кое-как преодолев забор, я
пошел, огибая высоченные пирамиды ящиков, бочек, горы щебенки, кирпичей и
всяческого добра.
Наступал вечер, но я не очень боялся. Во-первых, мне было
уже семь лет. Во-вторых, в маленьком поселке меня все знали. А в третьих,
страшный пес сидел на другом конце территории. Так я и шел, пока в сумерках не
разглядел далеко впереди тлеющий огонек цигарки. И силуэт сторожа! Пес сидел у
его ног. И тут я понял, что они что-то почувствали. Не убежать! Я попятился и
нырнул в узкий проход между штабелями ящиков, завернул за угол и оказался в
тупике, отчаянно надеясь, что меня не найдут.
Громко и отчетливо раздался голос сторожа.
— Ну куда ты, дурень, поперся? Куда тебе черти понесли?
Джек!
А затем послышалось собачье хаканье. Ближе! Еще ближе!!
Я закрыл глаза и застыл, оцепенев от ужаса.
Я услышал на своем лице горячее дыхание. А потом мокрый
собачий язык дружелюбно и жарко шаркнул меня по щекам, по носу. Затем пес так же
стремительно умчался, как и появился. А я остался.
Я весь дрожал и ждал, пока сторож уйдет. Потом кое-как
перелез через забор. Плохо помню, как дошел до места.
Среди собравшихся я увидел библиотекаря и отдал книжку.
Домой мы с мамой возвращались привычной дорогой. Пес сидел на цепи на прежнем
месте. Почуяв нас, он яростно рванулся и залился лаем. И я представил: сорвись
пес с цепи — порвет на части. Но теперь я уже не прятался за маму. Такая уж у
него, у пса, работа.
Два-три раза в год...
Два-три раза в год там, где улица Воронежская переходит в
шоссе, потому что в этом месте город заканчивается, на обочине собираются
младшеклассники. Они приходят туда утром, сразу после завтрака, и бродят
неподалеку среди озябших деревьев. И чуть в стороне от дороги.
И вдруг что-то меняется. Точка. Может, машина, мотоцикл… Но
эти знают – автобус. Они подтягиваются к дороге. Автобус подкатывает.
Тормозит. Двери с лязгом расходятся. Появляется пассажир… второй… третий.
Вообще-то тут выходят мало. Основная пассажирская масса едет в центр города, на
автовокзал. Так что выбирать не из кого. Не найдя среди выходящих знакомой
фигуры, эти теряют к автобусу интерес. Переминаются. Переглядываются. И
опять принимаются бродить. И так до вечера.
Сюда они приходят только в первый, второй день каникул.
Потом незачем. Осенние — весенние каникулы короткие. Не забрали сразу — значит,
не заберут.
Вот так и я ждал и ждал тогда свою маму.
Жил я тогда с дедом
Жил я тогда с дедом. Было мне шесть лет, и мне предстояло
ехать в школу-интернат. Конечно, я доставлял деду немало забот, но он почему-то
не радовался моему отъезду. А я-то думал, обрадуется! Ведь теперь никто не будет
тащить потихоньку из его пенсии и не пойдет к друзьям-подружкам играть деньгами
в настоящий магазин в песочнице. Мы закопали там пенсию так тщательно, что
бедный мой дед буквально просеивал потом весь песок. И никто не будет брызгать
на спящего деда водой из старой масленки. Никто не сорвется с дерева и не
разобьется в кровь. И когда меня приведут в санпункт, сделают укол, и начнется
аллергия, и мне вызовут из райцентра «скорую»… В общем, всего не расскажешь… От
отчаяния деду уже не придется привязывать меня веревкой к дереву, чтобы не
шкодил. А самое главное, никто больше не будет вгонять его в панику, сбежав в
лес к лесорубам, и возвращаться за полночь с густой огромной еловой веткой.
И все-таки дед не радовался моему отъезду.
— Там будешь говорить «гвоздь», а не «цвях», — заметил он,
покосившись на меня.
Кстати, до сих пор я читаю и на русском, и на украинском. Я
знаю оба эти языка и одинаково их люблю.
За несколько дней до моего отъезда мы с дедом отправились в
райцентр и там сфотографировались. Никогда такого не было, чтобы мы специально с
дедом фотографировались. Много позже я понял: это дед попрощался тогда со мной.
Оставил себя мне на фотографии.
Умер дед той же зимой.
Мы едем в
Cевастополь
«Мы едем в Севастополь», — объявила однажды бабушка. И это
было совершенно не похоже на мою рассудительную бабушку Тоню. У нее в
Севастополе была родственница.
Вначале мы отправились в райцентр Шостка. Но билетов на
самолет до областного центра — города Сум — не было. Тогда мы сели в электричку
и приехали в Киев. И уже оттуда... Это легко сказать, но и сейчас мне трудно
представить, как бабушке удалось купить в разгар туристского азарта три билета
до Севастополя! И все-таки она их купила, и мы поехали. Мы — это бабушка, я и
Томка, моя названная шестнадцатилетняя сестра.
В плацкартном вагоне бабушка и Томка расположились в одном
отсеке, а я в соседнем. Так получилось из-за билетов. Со мной ехал бородатый
мужик. Он молча попивал чаек. А потом мы с ним незаметно разговорились. И даже
вроде как подружились. В дороге люди знакомятся легко. Я рассказал про себя, а
он... А он вдруг говорит:
— Вот как ты думаешь, кто я по профессии?
Я растерялся и молчал. А он продолжал:
— Секундочку... — снял свой чемодан с полки и вышел. Через
пару минут вернулся в шикарном военно-морском капитанском кителе с настоящей
дымящейся трубкой. Впрочем, если бы китель оказался штурманским, я бы не
отличил. Но он представился... Что-то вроде:
— Капитан второго ранга... Следую к новому месту несения
службы в город-герой Севастополь из Североморска.
Я, конечно, выпучил глаза. Как любой мальчишка, встретивший
настоящего военно-морского капитана.
Тут мы стали еще больше говорить. Меня интересовали всякие
важные разности, например, кипарисы. В книжках про приключения и пиратов всюду
произрастают эти кипарисы. Так вот, есть ли они в Севастополе? Потом тоннели.
Потом пушки и прочие ракеты и гаубицы. Было очень важно, как они стреляют. По
навесной или как-то прямо, над водой достигают цели? Шпионские вопросики, между
прочим.
Сейчас трудно вспомнить все, о чем мы тогда говорили. На
всех станциях и остановках я хвостиком бродил за своим новым знакомцем. Он
покупал мне черешню... Бабушка смущенно объясняла мне, что я мог бы ее
попросить, а не вводить в траты малознакомого человека.
А потом мой военно-морской попутчик сказал:
— Хочешь быть моряком? А то смотри, я могу
походатайствовать за тебя в училище...
Честно говоря, я даже не знаю, было ли тогда и есть ли
сейчас в Севастополе нахимовское училище… В общем, по этому поводу капитан даже
переговорил наскоро с бабушкой, которая смутилась и растерялась.
— Ну ладно, Бог с ним, с училищем, — сказал ей мой
попутчик. — Можно просто посмотреть военные корабли. Так что если надумаете,
завтра в девять утра я буду вас, Антонина Никитична, и Александра вашего ждать
на железнодорожном вокзале Севастополя.
А мы не пришли. В книжках всегда приходят, а в жизни... Я
даже не понимал, в какой стороне находится вокзал от дома бабушкиной
родственницы. Сама родственница ушла с утра на работу, а бабушка не согласилась
меня вести на вокзал... Или не верила, что военный моряк будет нас ждать.
Как бы сложилась моя жизнь, если бы мы тогда пришли к
назначенному времени на вокзал, мне трудно представить. Возможно, если я бы
действительно хотел стать нахимовцем, я бы сбежал из дома и пошел бы по городу,
спрашивая дорогу к вокзалу. Порой у человека на пути встречаются такие развилки.
Человек выбирает дорогу и идет. Иногда сам выбирает, иногда кто-то за него...
Этот случай я потом описал в повести. И решил показать
Крапивину, известному писателю. Сколько мог, подождал и позвонил ему. И он мне
сделал такой разнос… И сколько я ни настаивал, что это реальная история,
Крапивин был непреклонен и твердил: «Неправда, ложь! Если бы герой твоей повести
в самом деле хотел стать нахимовцем, то сбежал бы из дома…»
Теперь я думаю, что он был прав, потому что есть какая-то
высшая художественная нравственная правда, без которой текст — лишь
натуралистические записки.
Была середина июня
Была середина июня. Мне исполнилось пять. Я жил в детском
доме провинциального городка Ахтырка. Был вечер. Воспитатели уложили нас спать,
а я вдруг захотел «по маленькому». Мне разрешили. И я пошел. Туалет находился во
дворе.
В эту пору июня темнеет поздно. Было тепло. Буйно цвела
сирень.
Я спустился с крыльца и медленно пошел через двор. Было
очень тихо и незнакомо пусто. Днем здесь всегда стоял гвалт, доносились вопли
детдомовцев. И вот тишина. И я один. Никто меня не подгонял, не отвлекал, не
звал, и я впервые смотрел внимательно...
В этой торжественной тишине, путаясь в цветистых разводах
предзакатных облаков, медленно опускалось за горизонт большое солнце, и очень
сильно пахло сиренью и влажной травой, и еще, еще, еще, еще, еще чем-то. И
запахи были такими густыми, что казались осязаемыми. Будто вода...
Назад я шел еще медленнее. Плыл в запахах. И неожиданно
стал счастлив. Это чувство разлилось во мне. Там у меня внутри стало
торжественно и покойно. И радостно. Будто я слился с сиренью, с запахами, с
палевым закатом.
И я впервые подумал про красоту осознанно. Понял, что мир
красив...
Быть может, я еще и потому стал счастлив, что я это понял?
А потом я вернулся в спальню...
|
|
|
|