Деревня наша отстояла от Увата, районного центра, ровно на один декабрьский день
пешего хода. Путнику, следовавшему дорогой через деревню в дальние лесопункты
(так назывались наспех сколоченные леспромхозовские поселки), хотел он того или
нет, а ночевать приходилось в нашей Березовке. В тогдашние гостеприимные времена
отказывать человеку в ночлеге было не по-людски. Напоят, накормят, лопатину на
пол у печки бросят. Спи, отдыхай, добрый человек! А что неудобство от клопов,
этих вечных спутников бедности, так уж извини. Тут, брат, выбирать не
приходится! Почешешься ночь, но зато сытый да в тепле, а это лучше, чем на
морозе да голодному. Так было до поры, до времени.
Представился «усатый товаришш»! Которые повыли прилюдно, которые тихо
порадовались. Грянули где-то там, за лесами, за болотами, великие перемены. И
поплыла в Сибирь, тогда еще чистую и нравственную, уголовная параша. Бесконечные
эшелоны день и ночь, с запада на восток, с востока на запад везли на заработки
лагерное отребье. Через Березовку марш-бросками шли на лесоповал колонны
вербованных отпетых уголовников. Пешие колонны возглавляла и замыкала конная
милиция. Следом с небольшим интервалом тащились по ухабам неспешные обозы с
продуктами. Много, десятки подвод! Только к ночи колонны дотягивались до
Березовки. Надо было квартировать уголовников, а в дом приходилось по пять,
десять постояльцев, да своих столько же. Народ деревенский, который раньше и
замков-то не знал, двери — на клюшку! Не пускают ни в какую!
Помню, начальник конвоя, он же и начальник милиции, носится на рысаке по деревне
от дома к дому, лупит из пистолета по воротам:
— Всех засажу! Кулацкое отродье!
Матерится начальник, пугая всех расстрелом. Матерятся посиневшие от холода,
кое-как одетые зеки. Матерятся деревенские мужики под разноголосую брехню своих
собак. Весело, шумно в нашей тихой когда-то деревне!
Но вот кое-как распихают с угрозами незваных гостей по избам. Уснут вповалку на
полу. Кончится, наконец, долгая кошмарная ночь. Утром рано поднимут их, построят
на морозе, погонят дальше этапом. А дома-то, глядь-поглядь, валенки отцовские
пропали. Рукавички меховые за ночь, видимо, моль без остатка почикала! Нож
кухонный куда-то пропал! Да много кой-чего по деревне после них не
досчитывались. Вот и появилось тогда ругательство хлесткое, обидное:
— Сука ты, вербованная! — смачно, хлестко так оно прилеплялось.
Вперед гнали пешими. Обратно же вскоре везли обозами трупы. Вперемешку — и
ментов, и вербованных, зарезанных, застреленных, в карты проигранных. И опять
квартировали в нашей деревне. Живых — в тепле, мороженых покойников — во дворе,
на санях под брезентом, чтоб собаки ночью не погрызли. Как же было жутко нам,
заигравшимся до ночи, пробираться лунной улицей домой между обозов с мертвецами!
Уж сколько лет прошло, а все помнятся какойто особенный запах смерти и осязаемая
реальность ее существования. Вот она, рядом! Руку протяни, откинь брезент —
страшная, с фиксатым оскалом, с обледеневшими выпученными глазами. А впереди еще
бесконечная зимняя ночь с покойниками в снах!
В связи с криминалом, частым гостем в нашем доме был следователь из района.
Когда заночует, когда погреться заглянет. Угрюмый сутулый мужик, видимо, из
энкэвэдэшников. Запомнился мне его кожаный офицерский планшет с компасом, со
множеством карманов для карандашей и еще для чего-то. Мне всегда казалось, что
он в планшете хранит важные государственные бумаги или облигации. Это уж точно!
Иначе ночью он не клал бы планшет под голову. Сидел он всегда в переднем углу,
под иконой. Молча пил либо чай, либо брагу — смотря чем угощали. Надо же было
случиться, что именно под иконкой я и прилепил портрет вождя, нарисованный мной
на обороте школьной тетрадки. Первое мое произведение! В очередной визит
следователь, усаживаясь в угол, внимательно поглядел на портрет:
— Это кто у вас тут балуется?
— Да вот, ребенок.
— Уберите! Уберите сейчас же, пока никто не видел!
Мама скомкала портрет и бросила в печку. Вот с такой опалы и началась моя
творческая карьера.
Из бывших зеков в летнее время в деревне постоянно квартировал некий Лёвка.
Приставлен он был к складу с продуктами, с обязанностями снабженца по
обслуживанию сплавщиков. Когда мимо деревни проходил основной сплав леса, и
убывала вода, следом шла бригада зачистки. Бревна, обсохшие на берегах после
водополья, скатывали железными крючьями в воду. Тяжелей работы на сплаве не
было. Как-то в бригаде прошел слух, что Лёвка «крысит», на их жаргоне —
обворовывает паёк, недодаёт. Вывели снабженца на разборку на берег Туртаса. Тут
же авторитеты и постановили — «мочить!» Убивали, рассказывали очевидцы, этими же
железными крючьями, потом порвали на части и сбросили в реку. На следующий день
приехал тот же следователь. Побывал в бригаде, но зеки наотрез отказались с ним
разговаривать. Походил по деревне из дома в дом, пописал что-то в тетрадку,
попил браги, с тем и уехал. Списал, видимо, как утопленника. Кто его хватится!
Подавленные такой жестокостью, деревенские старались об этом случае не
вспоминать. А содержимое сарая, который назывался складом, перевели в соседнюю
деревню, ниже по течению. Следом ушли и сплавщики. Помаленьку да потихоньку все
стало забываться, и деревенская жизнь потекла своим чередом. Прошло еще два-три
года, лес по берегам Туртаса вырубили, а с дальних делян доставлять его к реке
себе дороже обойдется. Развалились понемногу один за другим лесопункты.
Вербованные кто как — в одиночку, партиями — выбрались на большую землю. А кто и
навечно сгинул в болотах. Теперь на бывших лесосеках растет полувековой сосняк,
и ничто здесь не напоминает о наспех сколоченной и так же внезапно оборвавшейся,
изначально трагичной, никчемной жизни.
Где-то в глубине памяти хранятся полустертые выцветшие образы. Но это так
далеко-далеко. А вот обозники со своим провиантом запомнились хорошо. Свои же
уватские мужики подряжались доставлять продукты в лесопункты. К ночи
квартировали опять же у нас в деревне. Распрягут потных лошадей, напоят, сена
бросят, укроют их тулупами на ночь. Сами в тепло, за стол «чаёвничать», с
водкой, со стерлядью. Все это по-деревенски обстоятельно, неспешно, с
разговорами до полуночи.
Предметом же нашего интереса были розвальни с багажом, под брезентом, туго
перевязанным веревками. Чего там только не было! Пряники, консервы разные,
компоты, колбасы, конфеты. Засунешь руку под брезент, а там уж что нащупаешь.
Банку какую вытащишь, а еще лучше — круг колбасы зацепишь. В темноте да второпях
выбирать не приходится. Что попало, с тем и бегом в баню. Зажжем лучину, и давай
разбираться, у кого что! Хорошо еще, если в банке попадалась сгущенка — верх
блаженства! А бывало, и фасоль вытащишь, а на что она нам? Отродясь мы ее не
видывали! Тут и от своих бобов и гороха пузо пучит. Ну, а уж если колбаса
попадалась — предмет желания каждого! Какой чесночный аромат! Какой вкус! Теперь
такую не делают. Натрескаемся, запивая колбасу сгущенкой, и домой ночевать. А
дома:
— Опять колбасой пахнет?! — отлупят ремнем, проревемся — и на полати. Зато
спится-то как крепко в тепле да с колбасой в желудке! Так мы и жировали до
весенней распутицы. А там сообщение: продукты на лесопункты пошли уже по реке,
катерами, минуя нашу деревню. Не стало нужды в обозах. Мало-помалу и нам
перестало отрыгаться колбасой. В нынешних мегамаркетах из сотенного колбасного
ассортимента не найдешь, сколько ни ищи, хоть чуть-чуть похожую по запаху, по
вкусу на ту колбасу из далекого детства.