|
|
|
|
|
Беседа с ушедшим другом
Володя, старина, прости меня, окаянного, что не так часто вспоминаю о тебе, хотя
нет-нет, да и заболит душа, потребует разговора с тобой. Все-таки добрых полтора
десятка лет мы были друзьями, и о стольком переговорили, и не одну чарку водки
выпили за долгими нашими вечерами.
Когда я потерял тебя, написал восемь горестных строк и вот тебе их читаю:
А как живут российские поэты?
Несут свой крест за общие грехи...
Володя Назин продавал газеты,
В которых не печатали стихи.
Да он и сам простился со стихами.
Сновал по электричкам день-деньской,
Пока не отравился пирожками
На дальнем полустанке в час ночной...
В тот день позвонил наш общий приятель, стихотворец, но очень скрытный, долго не
подававший вида, что тоже причастен к поэтическим делам, — позвонил Толя Акимов,
сообщил загробным голосом ужасную весть, просил обязательно быть на гражданской
панихиде, на прощании с онемевшим телом твоим и с живым, вечным духом, который,
по христианской вере, был еще рядом, витал над своей материальной обителью.
Второй раз — обухом по голове.
Я только что приехал из родных мест, где закопал в песчаную минусинскую землю
отца моего, и был в таком состоянии, что не пошел, дружище, проститься с тобой.
Подумал: буду помнить и без официального прощания. И вспоминал поначалу
частенько. Некому было прочитать новые стихи. Прочитать по той нашей многолетней
привычке, когда после трудового «насменовского» дня (молодежная газета «На
смену!» была для нас общим рабочим местом) мы шли ко мне домой, усаживались за
большим кухонным столом и доверяли друг другу свои вирши.
Удивительно, друг мой любезный! Никому я не мог открыть своих стихов — страшно
смущался, от волнения и сбивок не спасал даже заранее напечатанный на машинке
текст. Это у меня осталось до сих пор. А вот тебе, старина, читал, да еще и «с
выражением» (немножко под Евтушенко), и ты слушал не только терпеливо, но и
старательно, с душевным пониманием. Смачно цыкнув и энергично встряхнув кистью в
воздухе (так ты боролся с не оставляющим тебя тиком на щеке), ты мягко перебивал
меня:
— Вот! Вот тут хорошо! Ну-ка давай еще.
Я повторял строчки, бывало, и не по одному разу, а ты, как бы взвешивая их
где-то в глубине души, тоже повторял размеренно и вдумчиво. И вот это твое
откровенное сопереживание моим мыслям и чувствам рассеивало последние мои тучки
стеснительности и скованности. А потом ты начинал читать свои стихи, на днях
написанные. Ты их помнил наизусть. Ты их прокручивал в себе беспрестанно день,
да, наверно, и ночь, и не успевал позабыть, читал, цыкая и сотрясая пальцами:
Ни передышки, ни заминки,
а день трудов — и с ног долой;
и все обычно, и хвоинка
уже не кажется иглой.
Я давно заметил твою магическую способность развивать образ все больше и больше,
усиливая его все новыми и новыми гранями. И здесь ты не оставил в покое
иглу-хвоинку, вспомнил о ней через строфу, явно чувствуя сквозную связь с темой:
Я отработал — и покоен,
и не поднять уж нипочем
меня, уснувшего на хвое,
прогретой солнечным лучом...
Помню, когда я прочитал твою подборку в «Насменке», первую по счету (ты только
что перебрался в Свердловск и, к чести нашей, принес стихи не куда-нибудь, а в
«молодежку»), я сразу отметил тогда: слава Богу, пришел поэт со своим видением
мира, со своими приемами письма, чего крепко не хватало и нам, молодым
работникам газеты, почти поголовно пишущим стихи, и многочисленным авторам
нашим, бывало, и членам Союза писателей, да вот тонкостей и красоты русского
языка не постигшим.
Я сказал об этом Толе Акимову, тогдашнему ответсеку газеты, а он засмеялся,
загадочно хохотнув своей знаменитой баритонной руладой. Как ты помнишь, наш
Толик любил блеснуть остроумной подковыркой. Он и тогда блеснул:
— Блажен, кто мало ведает.
— Ты о чем?
— Сходи в наш закуток...
Я пошел. В закутке, за столиком, с которого убрали подшивки газет, сидел ты
своею персоною, по меткому есенинскому словцу, с лысиною, «как поднос», с
аккуратными усами и бородкой, а подле тебя — наш сатирик Валера Анищенко. Ты —
поцыкивая и потряхивая пальцами, а оппонент твой — все круче и круче краснея.
Лицо его было уже под стать зрелой малине, когда пародист, наподобие Чичикова,
смешал воинства на шахматной доске и сказал чуть не плача:
— Все! Сдаюсь! Чтоб тебя собратья мои сатирические съели...
— Так еще съедят, куда денутся, — с улыбкой простовато-хитроватой сказал ты и
тут же вовлек уже меня в очередную баталию.
Я, как ты помнишь, не был слабаком: имел на вооружении несколько хитрых ловушек
Алехина, научился комбинировать, просчитывая ходы наперед, так что частенько
прорывался к символическому лавровому венку среди нашей пишущей братии. Но вот в
первой же партии с тобой как-то беспомощно срезался. Не помогли спасительные
заготовки, игра не пошла. И ты, ставя мат, неожиданно сказал:
— Зато стихи ты пишешь хорошие.
— Я — хорошие?
— Хорошие, хорошие. Почитаешь где-нибудь в уединении?
Так зачастили мы на мою кухню на Шейнкмана. Перед очередной встречей я варил
сибирские щи, густые и наваристые — по тем временам это у меня получалось. Шли
мы, понятно, через магазин, брали бутылку водки, и нам ее хватало на весь
поэтический вечер. Сначала, после первой рюмки, ели щи, и ты все удивлялся, где
я научился поварить. А я нигде не учился, как-то раз вышло, я по этой
проторенной кулинарной дорожке и следовал.
О, ты ел основательно, не по-уральски. Перед тем, как взять ложку, по-своему,
по-назински, цыкал и встряхивал кистью и наваливался на щи, как шахтер на
уголный пласт. Я знал, что ты откуда-то из-под Донбасса, но мы не имели привычки
расспрашивать друг друга о житейском. И ты, Володя, меня прости, что я так
отвлеченно вспоминаю о наших с тобой встречах. Я мало рассказывал о себе, ты
тоже. Хотя зачем было рассказывать — и твоя, и моя жизни вставали из стихов, как
трава восходит из земли. В те вечера детализаций не требовалось, вот сейчас бы
их мне, да промчавшегося не вернешь.
В тот вечер ты принес небольшую книжицу «Ветер веков», только что выпущенную
Средне-Уральским издательством. На ее открытии своим узорным почерком ты
написал: «Борису Ефремову, поэту, другу, журналисту, с пожеланием солнечного
пера и такой же жизни! Жду твою первую книгу, верю, она будет. Твой Вл. Назин.
23.VII.75 г. Урал. Свердловск». Ты мне желал солнечного пера и солнечной
жизни. Солнечной жизни — потому что твоя собственная уже в те годы порядком
затмилась неудавшейся семейной жизнью. Солнечного пера — потому что свет твоего
пера уже тогда устал противостоять литературным недругам, пытавшимся оттеснить
тебя на обочину уральской поэзии.
Ты, друг мой верный, был хоть немного, но пророком. Ты видел, что и моей судьбе
не помешало бы солнце. И если в делах моих семейных все складывалось удачно, то
в поэтических я вторил тебе. Ты написал, что веришь — поэтическая книжка у меня
выйдет. Она действительно вышла, но 35 лет спустя. Как мудрые говаривали: хоть
поздно, но вступленье есть. Есть вступленье! И оно вновь, как и следовало
ожидать, напомнило о тебе, о наших давнишних встречах. Моя первая-то книжка
состоялась только потому, что ты в свое время учил меня творить, не обращая
внимания на злопыхателей и «непонятливых» критиков. Ты говорил: «Нет поэта без
своего внутреннего костяка, без своего взгляда на мир, без своего слова».
Именно в те дни вернули мне рукопись в издательстве. Лежала в толстой папке и
рецензия, после прочтения которой отпадала всякая охота заниматься стихами.
— Завтра же сожгу всю эту дрянь, — горячился я в нашем кухонном закутке. — Ну
что это за строчки: «Нам жить и жить, покуда наши корни / Питает соком отчая
земля»? Банальщина какая-то!
Ты мягко остановил меня:
— Погоди, не спеши... Это стихотворение как одно из лучших отметил Станцев,
рекомендующий книжку для издания... А рецензент это стихотворение бракует... Два
противоположных мнения... Одно из них — ложное, другое — верное... Лично мне
кажется, ближе к истине Станцев. Но ты все-таки побейся, пошлифуй последние
строчки. И стихотворение обретет законченность, нальется свежей силой...
Ах, Володя, Володя, дорогой ты мой человек! Вот уже и вечность отделила нас с
тобой. Но ведь пройдут и мои земные деньки. И души наши, как говорят, снова
встретятся...
В один из тогдашних дней ты пришел в редакцию без обычной своей широкой и мягкой
улыбки — точно потерял ее дорогой. Признанный шахматный чемпион, ты проигрывал
партии всем подряд. Проиграл и мне. И я спросил:
— Что стряслось, старина?
— Из дома ушел. Оставил квартиру жене. Пусть живет. Вместе уж не получится.
— А жить-то где будешь? — сказал я растерянно и тут же добавил:
— Давай так: сегодня у меня переночуешь, а там что-нибудь придумаем.
Я знал, что знакомых и родных у тебя в Свердловске не было. А у меня все
складывалось удобно: мать жены моей собиралась уехать в гости к сыну, и дача в
Березовском на месяц-другой оказывалась без присмотра. Ну чем поэт хуже сторожа?
Пусть стихи пишет да по ограде, по огороду прогуливается. Картошки — полный
погреб; и капуста есть, и огурцы-помидоры маринованные. Есть и первачок,
ядреный, дубовой корой приправленный... Домашние мои с кандидатурой сторожа
согласились — знали тебя и уважали. Видели, как ты благостно влияешь на меня,
как стойко поддерживаешь.
И начались для тебя, как ты сам говорил тогда, «солнечные дни и лунные ночи».
Свет в нашем пятистенке горел всю ночь, и ни один воришка-огородник не рискнул
забраться в ограду и в погреб, в отличие от прошлых лет, когда налет вершился за
налетом, стоило нашему добровольному охраннику покинуть на время дачу. В первую
же нашу встречу, там, на березовской земле, в самом ближайшем соседстве с
прекрасными веселыми грибными сосново-березовыми лесами, ты светился восторгом,
словно лучшие строчки написал. И говорил мне:
— Ну, спасибо, старина! Курорт мне устроил. Ведро картошки достану, почищу,
сварю (а картошку я больше всего люблю) и хожу по ограде или по лесочку, приду,
запишу придуманное, поем любимое свое блюдо с хлебцем да с огурчиком. И снова за
труды.
Как-то удалось нам выбраться в тамошние леса. Дело шло к осени. К летним грибам
уже грузди добавились. Я их находил по старой сибирской примете: чуть вздыбилась
земля с хвойными иголками — тут тебе и звено, бывает, весьма длинной цепочки. Ты
следил, следил, как я заполняю емкий мешок белыми, с яминками посредине
груздяными шляпками, очищенными от земли, и вдруг взмолился:
— Ты мне хоть один верный бугорок укажи, а уж там я сам скумекаю, что к чему.
На мое удивление, что тебе впервые доводится собирать грузди, ты виновато
улыбнулся: да, мол, какие ж в донецких степях грузди? Там шахты да кони в цене.
И прочитал чудное стиховторение о степи, которое заканчивалось так:
От скачек приплюснуты лица,
слюна на губах солона...
И, словно зрачок кобылицы,
поблекшая за ночь луна.
Здесь все отдадут тебе —
здравствуй,
удачу в степи полоня;
но только за целое царство
на миг не уступят коня.
За такие стихи не только следовало тебя научить искать еле приметные «хатки»
груздей, а и целиком отдать тебе это удовольствие: ищи и собирай… Ты, как
всегда, схватил все с лету, и вскоре громко радовался каждой находке: ну вот-де,
теперь все в норме, теперь будет, с чем на дачу возвратиться. В тот вечер
приехала к нам жена, настряпала пельменей с груздями, и для тебя было открытием:
груздяные пельмени оказались ничуть не хуже мясных.
С женой, бывало, мы частенько вспоминали твои встречи с Сашей Куницыным.
Когда-то ты спас его от неминуемой гибели, и это связало вас прочнее морского
узла. А ведь вы были совсем разные! Раскатисто картавя, Куницын читал наизусть
твои строчки, хвалил за точное видение, за свежий образ. Помню, чеканно звучало
языческо-славянское стихотворение «Печные мастера»:
Справляли первый пламень
до самого утра.
Трезвели. И полями
шли снова мастера.
А ты в ответ читал, и тоже наизусть, что-нибудь из Куницына. Мне запомнилось
стихотворенье в пять строк:
Ладошка — ледышка какая!
А пальцы твои, как вода,
Безмолвно,
Безвольно стекают
С ладони моей навсегда...
Так сидели вы все за тем же кухонным столом до третьей рюмки. Но после третьей в
горячие натуры ваши вкрадывался тот злополучный «обычай», который с такой силой
воспел когда-то Дмитрий Кедрин. Его «Кофейня» вспоминалась сразу, только
действующие лица кедринской вещи — Магомет и Омар — подменялись вами. Понятно,
дело не доходило до того, чтобы вы обвиняли друг друга в краже строчек, но
вопрос о первенстве вставал в полный рост. Тут уж трудно было увидеть
какую-то логику в споре, и мы эти острые дискуссии воспроизводить не будем,
потому что, ежели бы и захотели их отобразить, никакого бы таланта не хватило.
Бог с ними, с теми спорами.
После одной из таких вечеринок мы усадили Сашу на такси (неостановимо ему
надобно было ехать к давнему другу), а сами вернулись к недопитой бутылке и
недоеденной закуске. Посидели, помолчали. Я предложил тебе заночевать у нас.
— Ты мне здесь, на кухне, постели, — сказал ты. — И дай из «Всемирки» поэтов
Возрождения и английских романтиков. Я почитаю.
Так и раньше бывало. Оставлю я тебе стопку книг, постелю на кухне, и ты читаешь
да читаешь до утра. А там вместе бежали в «Насменку»: ты — добиваться шахматной
короны, я — вымучивать очередной материал. И не выглядел ты сонной тетерей после
ночного бодрствования. И, кажется, партии выигрывал с еще большим блеском.
Я всегда удивлялся этой твоей способности углубляться в ночные чтения; причем
углубляться не просто ради завлекательного чтива, а ради, не будь громко
сказано, изучения заинтересовавшей тебя темы. И в тот раз ты читал всю ночь
напролет и, когда мы шли по старым кривым улочкам до редакции, наизусть (как ты
успел это выучить!) цитировал отрывки из Микеланджело Буонарроти:
Молчи, прошу, не смей меня будить.
О, в этот век преступный и постыдный
Не жить, не чувствовать — удел завидный...
Отрадно спать, отрадней камнем быть.
— Смотри, прямо про наше время. И перевод очень толковый.
Потом ты говорил еще о каком-то поэте Возрождения, и снова выходило, что и поэт
хороший, и перевод ему под стать. Раньше я как-то этого не замечал, а сейчас,
много лет спустя, заметил: все поэты, о которых ты говорил, были хорошие,
талантливые, очень талантливые. И не потому, что ты не видел и не чувствовал
великой разницы между ними, не отличал, скажем, ступенек Льва Сорокина и Леонида
Шкавро от высоких ступеней Алексея Решетова и Николая Рубцова. Нет, думаю, все
ты легко улавливал, но была у тебя необычная, редкая по нашим временам, почти
православная привычка видеть у своих собратьев в первую очередь удачное,
радоваться чужому успеху, словно своему. И кажется мне теперь, что эти радостные
находки потому и радостными были, что ты брал их, откладывал в свой запасник,
перекрутив, по-своему переосмыслив. А потом вынимал — по востребованности, по
необходимости. Так раньше Пушкин поступал. Так поступал Есенин. Так поступает
всякий настоящий поэт. Тут какая-то закономерность. И ты закономерность эту
чувствовал... А тогда я не уставал дивиться. Спрашивал: «А как Евтушенко?» и
получал ответ: «Очень хороший, острый поэт»; спрашивал: «Как Твардовский?», и ты
отвечал: «Очень хороший, эпический поэт, к тому же владеющий юмором»; спрашивал:
«А Борис Рыжий?», и ты говорил мне: «Хороший, с честным душевным надрывом»...
Пожалуй, ты и меня так ценил: в первую очередь видя скромные успехи и надеясь,
что с недостатками я и сам справлюсь...
Со временем мой кухонный стол все реже собирал нас. Тебе, друг мой Володя,
местный писательский союз выбил однокомнатную квартиру; Саше Куницыну,
перебравшемуся из Челябинска в наш город, — тоже. По слухам, свои дискуссии вы
продолжали уже в новых апартаментах, но так друг другу и не доказали, кому на
Парнасе быть большим, а кому меньшим.
Но, конечно, не столько эти апартаменты разделили нас. Грянули железно-бездушные
девяностые — горькая пора борьбы за выживание всех и вся по своим возможностям и
соображениям. Вдруг я узнал, что тебе, дружище, выпал жребий продавать
рекламно-желтые газеты. Другого применения своим силам ты не нашел; да и можно
ли было найти что-то иное в те дни? Моя газетно-издательская стезя тоже рухнула,
как висячая скала в горах после грянувшего грома. Саша покинул этот мир. Отец
мой ушел совсем неожиданно, и оттого потеря его стала горем нестерпимым. Потом
мать умерла... Оставил нас и ты, дорогой человече. И стал я при семье одиноким
сиротой. Вот бы, думал, возник ты у нашего кухонного стола, цыкнул привычно и
кистью воздух сотряс да прочитал бы что-нибудь непременно из нового, только
написанного. Но нет никого. Лишь чистый бумажный лист на столе. И почти прожитая
жизнь за спиною. И только что вышедшая запоздалая книжка не радует. Нисколечко.
И складываются в строчки слова:
Ах ты, жизнь-заразина,
Все жужжишь, жужжалка?
Нет Володи Назина.
Жалко.
Назина, Володечки.
За любовь, за веру
Выпили бы водочки
В меру.
Недругов бы хаяли
Да себя хвалили.
Вот бы и оттаяли —
Жили.
31 августа 2010 года, вечер
А вот письма. Уже от Владимира Назина — своему другу-поэту и земляку Александру
Гришину. Они жили в разных городах: один в Свердловске, другой в Тюмени.
Переписку из далеких 1980-х сохранила сестра Гришина Людмила, давно уже
киевлянка.
Десять лет письма были с ней, а в 2009-м вернулись в Тюмень, в библиотеку,
которой тогда только что присвоили имя ушедшего поэта Александра Гришина. Имя
его связано с историей рождения «Проталины» на тюменской земле. Сначала она была
приложением к газете «Тюменские известия». С 2008-го «Проталина» выходит
отдельным изданием в Екатеринбурге.
Сохранившиеся письма открывают нам еще одну грань жизненных и творческих
обстоятельств этих поэтов.
Проталина
Дорогой Саша!
Я к тебе обращаюсь со следующей просьбой… Но прежде — немного предыстории ее. В
Свердловске выходит отделенческая по Большому Уралу с выходом в Москву и во все
научные центры страны газета «Наука Урала» — орган президиума Академии наук по
Уралу. Редакция попросила меня познакомить с наиболее оригинальными и
интересными молодыми поэтами Большого Урала. По моему глубочайшему убеждению, ты
один из них. Подготовь, пожалуйста, подборку стихов строк на двести с
фотографией и кратенькой справкой о себе. Стихи можно из книг, но самые лучшие
по твоему убеждению. Подготовь, отпечатай и вышли мне. Можно заказным пакетом.
Убедительно прошу сделать так, чтобы я получил твои стихи не позже 22 января
(сразу, как получишь письмо, приступай к делу).
Не тяни! Не тяни!! Не тяни!!! Иначе меня зарежет тупым ножом редакция
сверхученой братии.
Всего тебе лучшего, дорогой.
Жду! Жду! Не тяни!
С уважением к твоему таланту,
твой Владимир Назин.
Дорогой Саша!
Дружеское шахтерское литературное тебе спасибо за быструю и качественную реакцию
на мою просьбу. Теперь дело, за которое я боролся в «Науке Урала», — напечатать
наиболее талантливых поэтов — восторжествовало.
Мне легли на сердце твои стихи. Хорошо и оригинально, по-своему и талантливо ты,
брат, пишешь. Такая работа не сразу находит издателей (ох, как они осторожны и
нерешительны), но она никогда не пропадает даром. Для нее обязательно настанет
свой час.
Ты просишь книг моих. Какие книги? Сейчас для того, чтобы издаться, надо или
умереть, или быть редактором в издательстве. Трудно, Саша, трудно… Правда, не
всем, но я не отношусь к тем, кого везде принимают с распростертыми объятиями.
Как только ученейшая редакция даст твои стихи, а она их даст обязательно, вышлю
тебе газету.
Рад был увидеть земляка на фото молодым, красивым и устремленным в поэзию. Пиши,
дорогой, не упускай время. Пиши много, печататься черед всегда настанет. Не
забывай этой золотой истины.
Коль буду в Тюмени, обязательно на этот раз позвоню тебе.
Еще раз, Саша, спасибо. Не забывай. Спроси иногда в открытке, как жив-здоров я.
Буду рад.
Дружески твой
Владимир Назин.
23 января 1983 года. Свердловск.
|
|
|
|
|
|