Поезд прибыл рано, и почти пустые переходы вокзала вывели Климова на широкую
площадь. Он не был здесь двадцать четыре года, нет, двадцать пять лет.
Удивительная штука память. В закоулках ее хранятся странные, неожиданные
впечатления, обрывки давно забытого. А иногда, у Климова* это бывало, —
навязчивое ощущение повторения событий. И тогда — словно видишь себя со стороны,
и память назойливо подсказывает — это было, это уже было. И площадь, и мокрый
после недавнего полива асфальт, и гулкая предутренняя тишина.
Климов с любопытством осматривался, немного взволнованный. Сейчас это чувство
было чем-то неприятно ему, мешало сосредоточиться, а ему сегодня, именно
сегодня, нужно было собраться. Климов знал за собой эту способность — сжать
что-то внутри, отключить ненужное. Но сейчас это не удавалось. В поезде он почти
не спал, всю ночь курил, пользуясь отсутствием попутчиков в купе. Уснуть мешала
потревоженная память и неожиданное сомнение — нужна ли ему самому эта поездка?..
Ложные ассоциации привокзальной площади с площадями десятков знакомых ему
городов… Кстати, здесь все изменилось. Новое здание вокзала: бетон и стекло.
Современно, сдержанно и с чувством меры. Правда, с вокзалом слегка диссонируют
два громадных дома напротив, распрямляющие улицу к центру. Судя по башенкам
дома, построили сразу после войны. Впрочем, построены — это не точно. Климов
привычно подыскивал синоним: выдвинуты — более правильно. В ту пору дома
выдвигались…
Ему повезло.
— Ну что, ехать будем или ждать? — Прервал его размышления таксист.
Климов покачал головой:
— Нет, спасибо, я пешком.
Он сдал чемодан и не спеша двинулся к центру, внимательно осматривая новые,
добротной постройки дома.
Черт возьми, центральная площадь просто великолепна: светлая, пастельных тонов
расцветка многоэтажных зданий, синеватая гладь асфальта и резкий, темно-красный
мазок старого костела в густой зелени лип.
Климов узнал бетонные кубы дома правительства и памятник Ленину на пьедестале из
черного камня с фиолетовыми звездами. Память подсказала давно забытое: когда-то
здесь в колонне демонстрантов отец нес его на плече мимо обтянутых кумачом
трибун.
Климов постоял на знакомом мосту, усмехнулся — мост на дороге в прошлое. Проехал
первый троллейбус — раньше их не было: «Вокзал—Аэропорт». Неужели тот самый
маленький аэродром, куда они, пацаны, бегали смотреть тренировки парашютистов?..
Между новыми высокими домами островком прошлого разместились несколько избушек.
Да, вот этот самый домик. Палисадник перед окнами, кусты крыжовника,
темно-красные пионы. И серый забор. Ну, забор-то, наверное, другой. И сад, что
за домом, пожалуй, подновлен.
Сколько сейчас? Скоро семь. Но ставни закрыты. И пусто на чисто вымытом крыльце.
Алабугин закурил, походил вдоль забора, присел на скамейку у калитки.
Интересно, здесь ли еще Нелидовичи? Все-таки двадцать пять лет — не два года.
Вон там, где выкладывают фундамент, сгорел домишко Кирко, а на пустыре они с
Сашкой гоняли футбол и стреляли из рогаток в яблоки. Кажется, их называли апорт.
Крупные, с красным румянцем…
В домике задвигались. На крыльцо вышла полная женщина в пестром переднике.
Алабугин поднялся.
— Извините, здесь живут Нелидовичи?
Женщина немного растерянно отступила назад. Он давно не помнил лиц, но что-то
тронуло память — он еще не опоздал.
— Здесь, а вам кого из них?
— Видите ли, когда-то мы жили у вас за стенкой, вон в той половине.
Она пристально смотрела ему в лицо. Потом чуть слышно, скорее для себя самой,
спросила:
— Володя? — Прикоснулась к руке. — Ну да, Володя Алабугин. Вы сын Наташи,
Натальи Ивановны. Боже, какой вы стали. Но проходите, что ж мы стоим. Идемте.
Они миновали дощатые сени, кухоньку, прошли в горницу — маленькую, сильно
заставленную, нежилую.
Черт возьми, здесь все по-прежнему. Даже диван тот самый, с высокой прямой
спинкой. Алабугин потрогал потрескавшийся дерматин, усмехнулся…
— Садитесь, Володя, рассказывайте. Откуда вы, как, надолго к нам?
Она вышла на кухню, оставив дверь открытой, суетилась там, гремела посудой.
— Вы, Володя, наверно, забыли, как меня зовут? Лидия Анатольевна.
Алабугин действительно забыл и смущенно пробормотал:
— Что вы, тетя Лида, помню.
И пока хозяйка накрывала на стол в горнице, он рассказывал, что в городе продрог
и вечером уедет, что шел от вокзала пешком и сам без расспросов нашел дорогу. В
соседней комнате кто-то закашлял, зашевелился и в дверях, придерживаясь за
притолоку, образовался невысокий худощавый старик. Алабугин привстал, в упор
глядя на него. Старик, не отводя светлых глаз, шевельнул седыми бровями. Старик
смотрел прямо перед собой.
— Вот видишь, Володя, ослеп я. Еще в сорок седьмом. Глаукома.
— Дядя Коля, то есть Николай Кузьмич? Здравствуйте.
Алабугин пожал шершавую руку, потоптался, не зная, что сказать.
Старик нащупал на полке спички, закурил. Разговор не вязался…
— Ну, садись, Володя, позавтракаем, поговорим…
Хозяйка поставила на стол графинчик, разлила в рюмки какую-то желтую настойку.
Николай Кузьмич нащупал рюмку:
— Что ж, Володя выпьем за твой приезд. Раньше я ждал тебя, думал — жив, все
равно приедет. Не может не приехать. — Он ловко опрокинул рюмку, пожевал грибок.
— Ты кушай, Володя. Кушай и пей. Я сам говорить буду.
Хозяйка молча выпила и тревожно с улыбкой повернулась к старику. Алабугин
пригубил, поставил рюмку, тоже в упор разглядывая старика. Он помнил его
молодым, черноволосым, слегка флегматичным и очень спокойным. Сейчас Николай
Кузьмич весь побелел, исхудал, и раньше некрупная фигура его сгорбилась.
— Жив отец твой?
— Жив, Дядя Коля.
— Дружили мы с ним.
— Знаю.
— Знаешь? Хорошо, что знаешь. Так где он сейчас?
— Дома… Как демобилизовался в сорок шестом, так дома и живет.
— Демобилизовался? Это в каком смысле?
— В прямом, дядя Коля, в прямом. В сорок шестом году в чине старшины
демобилизован. В Венгрии последнее время служил.
Николай Кузьмич повернулся к Астахову:
— Подожди, дай закурить, Володя.
Астахов поднес спичку, старик глубоко затянулся.
— Значит, отец говорил тебе.
— О чем вы?
— А что я был понятым в ту ночь, он говорил?
— Нет, он этого не сказал.
— Так вот, я, я был понятым. Понимаешь, я! А доносчиков в понятые не берут. Тебе
это понятно?
— Я ведь об этом не спрашиваю, дядя Коля.
— Нет, спрашиваешь. Я чую, за тем ты и приехал. Узнать приехал. Так?
Астахов глядел на хозяйку, на ее руки, нервно мявшие скатерть. Она медленно
подняла на него выцветшие светлые глаза.
— Это не мы, Володя. Ты ведь помнишь, когда твоего отца взяли, а мать увезли в
больницу — ты ведь жил у нас целый месяц, пока за тобой не приехала бабушка.
— Я помню, спасибо.
— Не о том я, Володя.
Старик нащупал графин, налил себе и сразу выпил. Заговорил.
— Я скажу, Володя. Помню, как ночью подъехали две эмки, вызвали меня. Сказали,
что буду понятым у вас. Повели, и я пошел. Отец твой сидел на табурете, мать,
одетая, лежала на диване, лицом в подушку. Плакала. В комнате хаос, книги
разбросаны, чемоданы раскрыты. Трое военных. Один за столом пишет, двое ищут.
Отец все говорит: — Товарищи, это недоразумение. Товарищи, что вы ищете? Валя,
перестань плакать, это недоразумение.
— Я скажу тебе, Володя, отца твоего в самом начале брали. Одним из первых. А ты
возле матери сидел, словно бы тебя и не было.
— Словно меня и не было, — прошептал Астахов.
— Словно не было.
Старик быстро хмелел. Он, словно зрячий, щурил глаза.
— А знаешь, кто донос писал? Знаешь?
Руки его вздрагивали.
— Гречко Николай!
Астахов побледнел.
— Не может быть.
— Может, сынок. Оказывается, может.
— Откуда знаете?
— Думал я. Он. Больше некому. Ты думаешь, он только с твоим отцом дружил? Он и
моим другом был. Мы еще после того дружили. И жены наши, и дети. А как взяли в
одну ночь двенадцать мужиков по нашему переулку — задумался я. Остерегаться
стал. Да и он, Гречко, значит, тоже вроде на меня косо стал глядеть. Думаю —
посадит. Как пить дать — посадит. Нет, может, совесть у него заговорила, может,
детей пожалел. Знаешь, только две семьи в окрестных домах не тронули — мою и
Гречко. А тут волна прошла — легче дышать стало.
Астахов помнил. Тогда из школы он приходил домой, в пустоту. Часами стоял у
окна, ни о чем не думал, глядел на морозные узоры и слышал ребяческий шепот:
«Сын врага народа». Вечером приходил дядя Коля. Уводил его к себе. Молча
смотрел, как он ест. Вздыхал. Ничего, Володька, ничего. Как-нибудь!
<Астахов помнил>, как однажды вернулся домой из больницы — ходил навещать мать
после школы. Он положил портфель на стол, достал из него селедку. Подышал на
замерзшие пальцы клубочками пара. Топить печку не хотелось. Не снимая пальто,
очистил селедку, нарезал хлеб. Астахов словно видел себя со стороны: мальчишка
один в холодной комнате. Он ел селедку и плакал. Когда в комнату без стука вошел
Гречко, Володька прерывисто вздохнул.
— В чем дело, Володя? Раньше ты никогда не плакал.
— Не могу я больше… Со мной даже сидеть никто не хочет. Сын врага народа — вот
кто я.
Гречко внимательно взглянул в измученные мальчишеские глаза и отвернулся. На
другой день он сам отвел мальчика в школу, о чем-то говорил с директором. Через
неделю <мальчика> увезла бабушка.
— Выпейте, Володя. — Хозяйка подвинула рюмку.
Астахов встал:
— Николай Кузьмич, дайте мне адрес Гречко.
Старик усмехнулся:
— Пойдешь, значит.
— Пусть сходит, Коля. Адрес я дам.
Она поднялась, ссутулившись, вышла на кухню.
Астахов, злой и чем-то раздраженный, быстро дошел до аэропорта. Он сел в такси
и, назвав адрес, откинулся на спинку сиденья. Покалывало в висках, словно не
хватало воздуха.
Эта встреча и вся поездка казалась ненужной, надуманной и глупой.
_____________________________________________
* Далее фамилия героя Алабугин и затем Астахов — прим. ред.