Литературно-художественный и публицистический журнал

 
 

Проталина\1-4\16
О журнале
Редакция
Контакты
Подписка
Авторы
Новости
Наши встречи
Наши награды
Наша анкета
Проталина\1-4\15
Проталина\3-4\14
Проталина\1-2\14
Проталина\1-2\13
Проталина\3-4\12
Проталина\1-2\12
Проталина\3-4\11
Проталина\1-2\11
Проталина\3-4\10
Проталина\2\10
Проталина\1\10
Проталина\4\09
Проталина\2-3\09
Проталина\1\09
Проталина\3\08
Проталина\2\08
Проталина\1\08

 

 

 

________________________

 

 

________________________

Исаак Некрич

 

 

Исаак Некрич родился в городе Каменске-Уральском Свердловской области. Закончил географический факультет пединститута, работал в геологических партиях в Сибири, преподавал, много путешествовал. Серьезная болезнь изменила его жизненные планы, сломала личную судьбу, он считал, что виной этому был страшный выброс ядерного реактора запретной зоны Челябинск-40 (сейчас это город Озёрск). Его единственная тоненькая малотиражная книжка, с трудом изданная в Израиле с помощью брата, как раз отражает отчаянную попытку человека вырваться из тупика сложившихся обстоятельств. Судьбы героев его рассказов созвучны с судьбой автора.

На наших страницах — автобиографическая глава этой многосложной, порой трагичной жизненной истории.

 

Как Исаак служил в морской пехоте

 

Шла война вечного для евреев Судного дня.

Служил я в это время в морской пехоте Краснознаменного Тихоокеанского флота на Дальнем Востоке, а война шла на Ближнем Востоке.

— Вы все знаете, кто такие евреи? Это люди, не имеющие Родины — космополиты! — капитан-лейтенант Макиенко (небольшого роста, с набрякшими после «вчерашнего» веками) прохаживался вдоль рядов сонных матросов, вынужденных после неправдоподобно длинного дня бессмысленной муштры и изнурительной работы присутствовать на обязательном прослушивании абсолютно им не интересных «последних известий».

— Среди них встречаются даже такие, кто готов хоть сейчас выехать из Советского Союза, чтобы воевать с арабскими странами, выбравшими путь социалистического развития, — продолжал витийствовать замполит, стараясь пробудить понимание важности произносимого им у совсем «окочуренных» матросов-первогодков.

— Задавим эту черную муху, — патетически воскликнул он в конце, разбудив ничего не слышавших и не понимающих матросиков и ткнул указкой в карту, где Израиль изображался не иначе как точкой.

Я был молод и наивен, поэтому после политинформации отправился к Макиенко, сидевшему в каптерке у старшины.

— Товарищ капитан-лейтенант, разрешите обратиться, матрос Некрич, — отчеканил я, как положено по уставу.

— Что еще? — неохотно откликнулся Макиенко.

— Товарищ капитан-лейтенант, а вы знаете, что Карл Маркс был еврей, и семьдесят процентов руководящего состава партии большевиков тоже были евреи? — запальчиво начал я...

— Выйди, старшина, — скомандовал наш идеолог, пряча за спиной стакан с водкой. — А ты что, из евреев будешь? — осведомился он, хотя не мог не знать моей национальности.

Эта пресловутая пятая графа, теперь уже повод для ностальгических шуток, сопровождала нас повсюду, Советская армия, естественно, не была исключением.

— Из них, и что же сейчас делать? — спросил я его.

— А ничего! — обнажил он прокуренные зубы в саркастической улыбке. — Служить будешь, ой, служить будешь! Я вот окончил Киевское военно-политическое училище, — голос его сорвался на фальцет, — и знаю, что спорить с вашим братом — что против ветра плюнуть, вы всегда правы. Кру-у-у-гом, матрос Некрич, встретимся на строевой, — с явной ехидцей промолвил он.

 

На Урале, где прошли мои детство и юность, бытового антисемитизма практически не было. От отца, хорошо знавшего историю еврейского народа, я унаследовал гордость от своей принадлежности к народу-мученику, народу-правдоискателю, народу-оптимисту, занимающему достойное место в развитии цивилизованного общества. Мне и в голову не приходило скрывать свою национальность, да и как я мог ее скрывать, когда звали меня диковинным для небольшого уральского рабочего поселка именем Изя.

— Ногу, ногу тянуть, — слышалась на батальонном плацу команда начальника штаба капитана третьего ранга Журавлева, — голову при подходе к трибуне на-пра-о!

На трибуне стояли уже «разогретый» Макиенко и командир нашего батальона капитан второго ранга Шалаев.

— Выше ногу, Некрич, выше, — прокричал мне замполит, шепнув что-то начальству и, как я заметил, вызвал у них явное удивление.

Все было расписано в нашем отличном батальоне. На марш-броске, следовавшем за строевой подготовкой, нас подгоняли «деды», лениво бежавшие позади. На Краснознаменном Тихоокеанском флоте свирепствовала «дедовщина».

Сейчас, много лет спустя, я хорошо понимаю, почему процветала она в Советской армии. «Деды», которые сваливали на первогодков всю неприятную черную работу, знали, что им обеспечена поддержка деморализованных, зачастую спившихся, абсолютно не способных к руководству и ответственности офицеров, желавших, однако, чтобы внешний порядок был обеспечен без каких-либо усилий с их стороны. Такое совпадение интересов, полная безнаказанность и круговая порука разогревали гнусные инстинкты и открывали самые темные стороны человеческого характера! Абсолютно беззащитные и униженные первогодки-«салаги» не только делали за «дедов» всю грязную работу по обслуживанию, но вынуждены были выполнять любые их издевательские приказы! Непослушание каралось жестокой физической расправой.

Впрочем, били и без всякой причины — «чтобы служба медом не казалась», чтобы растоптать достоинство, уничтожить любую мысль о сопротивлении, воспитать жестокость по отношению к будущим беззащитным первогодкам. Но тогда об этом не думалось... перевешивали ежедневные заботы в стремлении выжить физически и не слишком опуститься морально.

Через несколько дней после нашей беседы с Макиенко я почувствовал, что на меня начал «наезжать» один из лидеров «дедовской команды» старший сержант Козьмин — грек из Ташкента.

— Ну-ка, еврейчик, покажи, как мне сапоги надраишь до блеска! Ваксу возьмешь у старшины, скажешь, что я велел, — тоном, не допускающим возражений, обратился он ко мне, поводя хищным горбатым носом и усмехаясь в рыжеватые усики.

— А если не почищу? — стараясь быть спокойным, спросил я. Кровь прихлынула к моему лицу. Во мне заговорили бойцовские качества, приобретенные в уличных драках, плюс к этому я занимался три года самбо и имел первый разряд. «В мире нет бойца сильней, чем напуганный еврей», — вспомнил я почему-то цитату из обожаемого мной Высоцкого.

— Что ты сказал, салага? — рыжие усики зашевелились, как у таракана. — Нас деды круче учили, — он хотел пнуть меня — этот потомок Александра Македонского, эллина или спартанца, но я захватил его ногу на излом и рванул на себя... Раздался дикий крик, я понял, что перестарался и серьезно повредил ему ногу. Силу на флоте уважали. Хромающего и изрыгающего проклятья Козьмина повели в медпункт. Я подумал, что главное только начинается, но страха почему-то не испытывал. Было ощущение первой, пусть маленькой, но победы: прежде всего над собственным страхом, было даже интересно — будь что будет!

«И вечный бой» — в то время я был убежденным романтиком, верил в победу силы духа. Вера была навеяна прекрасными книгами, увлечением поэзией, походами и песнями у костра, неизменно доброжелательной обстановкой в семье. С миром унижения, жестокости и антиморали воочию столкнулся впервые. Ночью на меня набросили одеяло и сделали классическую «темную». Били пряжками, еще чем-то.

— Смотри, сука жидовская, — узнал я голос Козьмина, — смотри, падла, жаловаться пойдешь — каждая ночь такая будет.

— Жаловаться не пойду, а ноги тебе, сволочь, вырву, — пробормотал я, ощущая кровь в носу и боль во всем теле. Последовал еще целый град ударов, и я потерял сознание.

Очнулся в медпункте. Фельдшер Хашимов привел меня в сознание. Воняло нашатыркой и камфарой.

— Спи, браток, тебе отоспаться нужно. И смирись, как в Коране говорится.

«Врач резал вдоль и поперек, он мне сказал — держись, браток, и я держался», — снова я вспомнил Владимира Высоцкого, песни которого были в то время жизненным ориентиром для многих романтиков, для меня тоже. Мы искали и находили в них ответы на все, что нас тогда окружало, как находят их истинно верующие люди в Божьих книгах.

Фельдшер — крепыш небольшого роста с узкими смородинками черных глаз, смотрел на меня понимающе, с искренним состраданием, которого я здесь в армии еще не ощущал на себе. Впоследствии я узнал от него, что он казах, а отец его был муллой у него на родине в маленьком селении под Актюбинском.

А я вспомнил изречение, которое перевел мне мой дед Эля из Гомеля, все свободное время читавший что-то на непонятном мне языке в старых зачитанных толстенных книгах: «Прислони же ухо твое ко мне и услышь речи мои». После этого я часто так обращался к Богу, и Он мне всегда помогал.

В тихую палату медпункта слабо доносились команды — на плацу начиналась строевая подготовка. Сквозь обволакивающие меня сон и умиротворение я еще слышал, как Хашимов что-то кому-то докладывал.

А мне приснилась мама, ее слезы, когда мы прощались с ней у военкомата. Нас увозили на автобусах, и я ее видел из окна, а она меня — нет.

А потом снился почему-то дед Эля, который просил меня: «Смирись, будь как все». Я ему отвечаю: «Так я же еврей!» А он мне так тихо: «Ну и что?»

Оказалось, что я проспал до обеда. Приоткрыл глаза после того, как меня разбудил фельдшер.

У моей кровати стояли наш батальонный врач Матвеев и замполит Макиенко.

— За свободу, говоришь, пострадал? — обратился ко мне Матвеев. Тщедушный, с носом, посиневшим, как слива, он часто напивался до того, что сам комбат отправлял его под домашний арест, чтобы «не порочил звание доблестного советского офицера». Пили они дружно с нашим «идеологом» Макиенко.

— Так вот, за свободу и независимость надо платить, — издевательски-назидательным тоном куражился этот тип, растерявший остатки совести, морали и профессиональной этики. — Завтра в казарму, здоров как бык! — властно изрек он, равнодушно осмотрев мои кровоподтеки. — Родине служить надо! Не исторической, а где живешь, — съехидничал он и оглянулся, ища одобрения, на замполита. Последний молчал, и видно было, что думал о чем-то другом.

— Я мочился кровью, — с нахлынувшим вдруг на меня испугом сообщил я Матвееву.

— Бывает, родименький, бывает, — ответил эскулап и добавил: — Кстати, на Ближнем Востоке наши не только кровью мочатся от вашей братвы. — Он громко высморкал свой нос-сливу в несвежий носовой платок, и они вышли вместе с ни слова не проронившим замполитом.

Я понял, что мое выступление перед замполитом стало событием среди однообразной беспросветной жизни командного состава батальона и что еще долго со мной будут забавляться как кошка с мышью. На соседнюю койку присел Хашимов:

— Нехороший он человек — врач наш, а пьет со злобы, что баб нет, все замужние, во Владик ездит к проституткам.

— Да и сам он проститутка, — добавил я.

— Сейчас, ребята, земляки-казахи, из столовой плов принесут. А потом спи побольше, он же, сука, тебя здесь долго держать не будет, а жить-то надо.

Я спал, просыпался, в медпункте вскрывали фурункулы, кого-то перевязывали, кому-то делали уколы. Всю работу выполнял Хашимов, доктора я не видел. Из врачебного кабинета доносились пьяненький говор доктора и еще какие-то голоса. Отоспался я хорошо, это уже был маленький праздник. От тяжелой работы, десятикилометровых пробежек в противогазе и других тренажей обычно все время хотелось спать, да еще строевая подготовка по вечерам.

Сразу же после выхода из медпункта мне стали больше уделять «внимания» сержанты, старшины и, конечно, Макиенко. Я засыпал на «утренних молитвах», так я называл прослушивание «последних известий», когда каждый со своим табуретом должен был занять место в проходе казармы. Спали, во всяком случае дремали, все «салаги», хотя получали за это наряды вне очереди. Больше всех это касалось меня и постепенно вылилось в такую безысходность, что я подхватил хроническую бессонницу.

Ведь наряд вне очереди — это или выдраивание полов в столовой, или чистка картофеля до двух часов ночи, когда на сон остается четыре часа...

Картошку я чистил под музыкальное сопровождение рубона, который привез в часть один из узбеков. Под эти звуки невозможно было не заснуть ночью при чистке картофеля. Это добавляло нарядов, когда дежурный по батальону будил меня, уснувшего с картофелиной в одной руке и ножом в другой.

Узбеки никак не могли вызубрить уставы на русском языке, а это было обязательно. Их замучили до того, что они переставали понимать происходящее и на русском, и на узбекском, были полностью дезориентированы и напуганы так, что годились только на работы по обслуживанию — преимущественно на подсобные работы на кухне, где я, ставший практически штатным «нарядчиком», сдружился со многими из них. Нас сближало пренебрежительное отношение начальства и «дедов» к нерусским. «Чурки», «чурбаны», «черномазые» — это были обычные выражения при общении. Про евреев и говорить нечего. В батальоне я был единственный, поэтому по воле случая на мою голову выливалась вся неприязнь к евреям, может быть, и не присущая русскому народу на эволюционно-биологическом уровне, но официально и неофициально поддерживаемая властью России на протяжении всей ее истории, независимо от политического строя. Все гадкие антисемитские мифы и легенды, прочно сидящие в одурманенных дрянным алкоголем и бесправной формой существования головах нашего относительно небольшого коллектива, как в капле воды, отражали мораль Страны Советов того времени.

 

Через четыре месяца такой службы, какую нам создали деды и начальство, повесился узбек Рамазанов. Он никому не делал зла, никому ничего не отвечал на издевательства и насмешки, но я замечал во время совместных почти еженощных картофельных бдений, как постепенно он уходил в себя, как все больше и больше, ко всеобщей потехе, путал русские и узбекские слова, отвечая по телефону на вахте:

— Дежурная матроса Рамазанов трубка слушает.

Приехали родители, забрали тело сына.

ЧП растрясло наш «отличный» батальон. Такого скрыть не могли. Прибыла комиссия во главе с начальником политотдела капитаном первого ранга Даниловым. Батальон был выстроен на плацу поротно.

— Здравствуйте матросы-тихоокеанцы, — эхом разнеслось по плацу.

— Здравия желаем, товарищ капитан первого ранга! — со стороны трудно понять это емкое приветствие со сглатыванием слов.

— Начну сразу, — четким слогом проговорил Данилов — седой с выдающимся, как у Джека Лондона, подбородком и острым взглядом из-под пушистых бровей, весь сверкающий иконостасом орденов и медалей. Он как будто был выточен резцом военной службы. — То, что произошло, — это несчастье! Довести матроса до самоубийства в отличном батальоне! Будем разбираться и с личным составом, и с командованием, и будьте уверены — примерно накажем виновных. У кого есть жалобы, претензии — два шага вперед!

Исходя из принципа «начальство уедет, а мне-то здесь служить» батальон доблестно застыл в молчании.

— Что, от хорошей жизни в петлю лезете? Выходите, не бойтесь, переведем в другую часть. — Ждал он недолго, видя бесполезность открытого контакта. — «Деды», значит, накажут или офицеры... Имейте в виду, я буду находиться в части трое суток в кабинете начальника штаба. И знайте, подрывать боевую подготовку не дадим! Не дадим такой возможности никому. — Он грозно из-под пучков своих седых бровей обвел взглядом стройно застывший батальон и чуть мягче дал команду: — Вольно!

Когда мы уже расходились по назначенным работам, ко мне подскочил старшина роты и выпалил:

— Срочно со Степановым готовьтесь пол драить.

Сашка Степанов — земляк из Свердловска, здоровенный штангист, который шутливо утверждал, что ничего, кроме поноса, не боится, улыбнулся старшине:

— А ты-то чего радуешься?

Старшина хмыкнул:

— А, чтобы жаловаться пошли! Только учтите, пойдете — дух выпустим!

— А еще ящура боюсь, болезнь такая у животных, человек может заразиться, — спокойно, как бы не обращая внимания на старшину, продолжал Степанов.

Угроза старшины превратилась в страшную реальность для меня. Данилов получил подробную информацию о «дедовщине», об отношении командования части к этому жуткому «народному движению», о полном беспределе, лежащем на плечах молодых матросов, и об антисемитском отношении ко мне. Я просил Степанова этого не делать, но он «пообщался» с Даниловым.

С батальона сняли звание «отличного», многим офицерам задержали очередное повышение. Замполиту Макиенко «задробили» командировку в какую-то из арабских стран, куда советские офицеры ездили в качестве инструкторов и там хорошо зарабатывали. На мою беду, оттуда как раз вернулся командир нашей роты капитан-лейтенант Гейко, который на деньги, заработанные на Ближнем Востоке, купил очень престижную тогда автомашину «Волга». На ней он приезжал на службу, хотя от жилого городка было десять минут ходу.

Это был махровый антисемит, друган и собутыльник Макиенко и Матвеева.

Самым ужасным для меня была общая уверенность в том, что «настучал» Данилову именно я. На следующую ночь после отъезда комиссии мне помочились в сапоги и завязали портянки морским узлом с песочком.

Тренажи усиливались из-за нараставшей напряженности пограничных отношений с Китаем. Это развязывало руки в отношениях начальства к рядовым и усиливало их чувство значимости в деле идеологической пропаганды. Бегали уже по пятнадцать километров, спали в бушлатах.

Пришла морозная дальневосточная зима. В казарме можно было, как в детстве, рисовать пальцами узоры на окнах. В кочегарке лопнули отопительные котлы, на одном аварийном держалась вся система. Недоставало горячей воды, появились вши.

Макиенко по отношению ко мне вдруг стал дипломатичным, ну как Черчилль. Бросил меня на подмогу в котельную. Нарядов вне очереди я заработал уже столько, что до сих пор бы не отработал. Я на это перестал обращать внимание, да и сил уже не оставалось. Видимо, понял Макиенко, что близок я к срыву и что ему совсем не поздоровится, если произойдет новое ЧП. К тому же я был уже не один. Степанов открыто демонстрировал свою поддержку. Первогодки выражали ко мне свою симпатию и сочувствие. Это только подтверждало, что автором жалобы считался я.

— Прав ты был, Некрич, что пошел к Данилову, — говорили мне, — для этого духу набраться нужно.

Среди «молодых», а именно на них взвалили всю работу по экстренному ремонту отопительной системы, я чувствовал себя более спокойно. В пустых огнетушителях мы настаивали брагу-«скороспелку» на картошке и томате. Огнетушители прятали в угольные кучи.

И вот новогодняя ночь в год войны Судного Дня на Ближнем Востоке. Я — в котельной отдельного батальона морской пехоты Краснознаменного Тихоокеанского флота, которая на очень Дальнем Востоке. Я — среди морально и физически забитых гоев разных национальностей. Я — далекий-далекий потомок ближневосточных кочевников, которые когда-то впервые в истории сознательно попросили Бога заключить с нами, детьми Востока, союз, чтобы всегда ощущать ответственность перед Ним, Непостижимым и Вечным, а не перед кем-то из смертных. Сознательную ответственность за строгое выполнение завещанных заповедей, весь смысл которых основан на праве быть свободным, бороться за это право для себя и для всех, населяющих Мир, созданный Им для Свободных Людей. Именно эта непреклонная воля и неутолимая жажда Духовной, прежде всего, Свободы позволили нам, моему народу, проживавшему разрозненно в самых отдаленных от нашего первоместа — Синайской горы — регионах мира, сохранить в тысячелетних гонениях нашу моральную идентичность, единство национального сознания.

Я — нынешний потомок, живущий волею Бога в другом Союзе, на другом Востоке, жаждущий отстоять вечное право, данное нам, всем людям Божьим, — право быть свободными, поднимаю стакан с противной мутной жидкостью и читаю всем присутствующим свои стихи:

 

Как трудно быть самим собою,

Познать себя, не выбиться из строя,

Ведь этот строй Господь создал,

Когда он Вечный Судный День предначертал.

Стою и к Господу взываю,

Еще не знаю, как ему служить,

Коли с Судьбой не в такт играю,

Знать, Бог решил, что так тому и быть.

 

— Ох, трудно тебе! Не бери в голову лишнего, не мудрствуй, — приобнял меня тяжелой рукой Степанов.

Выборы правительства были у нас в части праздником, как 1-е мая и 7-е ноября. В этот день не положено было раздавать наряды вне очереди и вообще принуждать солдат к выполнению каких-то заданий. К обеду добавляли красную рыбу — чавычу или кету (заготовленная матросиками впрок во время нереста красная икра всегда куда-то исчезала по дороге до матросского стола). Гремели марши, в матросском клубе гоняли ленты старых фильмов.

Мы, несколько «молодых», праздновали в кочегарке, которая стала нам домом. Нас полностью перевели туда на восстановительные работы после аварии, а потом оставили там — среди нас были специалисты-сантехники, а меня взяли как бывшего кочегара (я в студенчестве этим подрабатывал). На закуску к бражке мы все же умудрились «оторвать» несколько полиэтиленовых мешочков с красной икрой. Попели под гитару песни Высоцкого, Окуджавы...

И вот в эти выборы под бражку в кочегарке Домбровский — недоучившийся студент Новосибирского университета — выдал мне от имени «молодых» тост:

— Исаак, ты помог нам всем, как Моисей своему народу. Всем нам стало легче жить после твоей беседы с политотдельцем. И еще мы начали понимать, что за свободу надо бороться!

Не знаю, откуда он про Моисея узнал, не слишком эти истории среди советской молодежи известны были.

Оказывается, то, что я по отношению к себе поначалу не замечал послабления, заметили все остальные — стали меньше нарядов получать, «дедов» приструнили, пообещав «дембель» затянуть или вообще в «дисбат» на Русский остров отправить. Поблагодарил я ребят за теплые слова, но добавил, что это вовсе не я Данилову «настучал»; туг захмелевший Степанов заявил, что это он сделал, чем вызвал лишь хохот. Все знали, что Степанова из-за его неоспоримого физического превосходства практически не притесняли ни «деды», ни командиры, он мог кантоваться положенный ему срок относительно спокойно. Никто ему не поверил — воображения не хватило у ребят, что может человек чужие страдания как свои воспринимать.

Эти выборные торжества мне еще особенно запомнились тем, что на том удивительные беседы этого дня для меня не закончились. По возвращении в роту вызвал меня к себе в каптерку старшина Гарлаускас:

— Слышь, Некрич, зайди-ка сюда.

Когда я зашел, он выставил на стол початую бутылку водки, тарелку с ядреной, как брусничные ягоды, красной икрой, хлеб, масло.

— Закрой дверь, — с литовским акцентом пробасил старшина.

Он плеснул мне в стакан, потом налил себе. Выпили.

— Неужто правда, что вы, евреи, телаете мацу на крови наших тетей?

— Да, — спокойно ответил я, потом добавил: — Не только детей, из тебя тоже можно было бы сделать.

Весь его облик, с выцветшими волосами и рыжими всегда настороженными глазами, сразу изменился. Весь вид выражал агрессию. Он медленно начал подниматься... Кто-то громко постучал в дверь.

— Открой дверь, жиду (по-литовски — евреи), — прорычал Гарлаускас.

Я открыл. На пороге стоял замполит Макиенко.

— Выйди, старшина,— приказал он Гарлаускасу и добавил: — Ты свое дело сделал.

— Садись, Исаак, — нарочито нараспев проговорил вошедший. — Вот сейчас я на законных основаниях могу дать тебе пятнадцать суток «губы», будешь под присмотром лед откалывать в гарнизонных сортирах по шестнадцать часов в сутки и меня благодарить, что в суд не передал дело. А жаловаться надумаешь — с нашим полным удовольствием — в политотдел, в Министерство обороны, в ООН можешь, там ведь ваших много сидит, — куражился он. — Видишь, знаю уже, что не ты настучал Данилову, потому и пришел поговорить. Слушай, тебя, наверное, в роддоме подменили, не похож ты на еврея ни обличьем, ни делами... Интересные вы люди, всегда лучше других стараетесь быть... — вызывая меня на беседу, продолжал он.

Я молчал. Лучики света играли на бутылке и гранях стаканов. Я знал, что право победителя позволяет ему сейчас болтать все, что угодно. Пойманный на выпивке, я оказался полностью бесправным. Любая дискуссия могла мне стоить дисбата, что гораздо хуже тюрьмы. Перспектива работы в каменоломнях Русского острова с последующим дослуживанием проведенного в дисбате срока мне совсем не нравилась, это наверняка доконало бы.

Неожиданно он изрек:

— Я тебе дам интересную работу, почти творческую. Пойдешь помогать ветеринару Степанову. Там сможешь стихи писать и... росту свинского поголовья помогать.

Я понял, что они любым способом хотят от нас со Степановым избавиться, чтобы не видели мы, какие безобразия творятся в части, и «не совращали молодых». Это была победа! Это была свобода от строевой, от тренажей!

— Но есть просьба: подействуй на Степанова, чтобы больше никаких писем и жалоб по начальству не было.

— Постараюсь, — кратко ответил я. Все во мне ликовало — боятся они нас, трусливые они, как все мелкие негодяи, унижающие только слабых.

— Знаю, что ты стихи пишешь, прочти что-нибудь.

Я поразился быстроте, с которой он узнал все подробности нашего вечера в кочегарке, и прочел что-то студенческое. Он ошеломленно посмотрел на меня и вдруг выдал:

— Знаешь, оставайся после дембеля у нас, будешь зав. клубом. Дадим звездочку. Я тебе рекомендацию в партию напишу — как соплеменнику Карла Маркса и Якова Свердлова.

Я молча стоял перед ним и ощущал страшную тяжесть во всем теле после этого длинного, насыщенного неожиданными событиями и какой-то нереальной атмосферой дня. Хотелось спать, но замполиту нужен был собеседник или хотя бы слушатель.

— А хорошо ты этого Козьмина подлечил, я бы ему сам с удовольствием усы вырвал, — с явной ненавистью выдавил он. И не без причины.

Я краем уха слышал, что бравый сержант Козьмин с вороньим носом и пышными рыжими усами загуливает с женой Макиенко, нашей буфетчицей. Сейчас замполита прорвало «по личному вопросу»:

— Я ее, стерву, ремнем по заднице учил, да вот люблю ее, дуреху, никуда не денешься, двое детей к тому же. Мне за эту «учебу» первую звездочку «зажали», сейчас вот за вас вторую, — продолжал откровенничать он.

Распутство в военных городках процветало. Стреляли друг в друга из-за «боевых подруг» нередко. Очевидно, в серой, однообразной, как строевая подготовка, жизни хотелось чего-то свежего. Мужья уезжали на длительные учения, часто дежурили сутками, в постелях их заменяли бравые сержанты, чаще всего невиданные доселе русскими бабами пламенные кавказцы.

Отпустил меня замполит далеко за полночь, я просто спал стоя и с открытыми глазами. Где в то время болтался выгнанный из каптерки Гарлаускас, не знаю.

Итак — на свинарник! Работали там ротные дежурные, попавшие в наряд матросы и вновь назначенный ветеринар Степанов. Командовал этим личным составом в сотню свиных рыл и пять людских душ мичман Корчевой. Говорили, что он страшно богат. Поди знай, сколько свинья за ночь поросят принесла?! А ночи здесь темные. А корейцы из соседнего совхоза свинину уважают.

Застал я Корчевого со Степановым уже слегка «разогретыми» и очень довольными друг другом. Доложил по форме, что направлен в распоряжение мичмана Корчевого. Степанов дружески обнял меня. Корчевой пробасил:

— Вот будешь помогать земляку, видать, головастый он в свинском деле.

Командир части смотрел на ведомство Корчевого только через призму его докладов, здесь все было понятно. Поэтому обстановка в моем новом хозяйстве была совсем не военно-морская. Степанов оседлал здоровенного светлого с черными пятнами кабана и попросил меня сфотографировать этот сюжет.

Корчевой с пьяненьким сочувствием сообщил, что слышал, как меня «по еврейской линии прижимали» и что у него в Умани все друзья евреи были (известный прием — в беседе с евреем выразить ему соболезнование таким способом).

— Здесь тебе спокойно будет, следи только, чтобы этот чертяка Степанов пил поменьше. Ваш-то брат непьющий, все больше денежки копите, еврейчат своих в институте учите, чтобы всю жизнь не бились за копейку, как русский мужик. Уважаю! — дыша невыразимым перегаром, полез с поцелуем Корчевой.

Далее пошла другая жизнь. Чуть не каждый вечер мы со Степановым навещали маленький аккуратный корейский поселок, расположенный неподалеку от нашей части. У Степанова там уже были друзья, которым он по наводке Корчевого сбывал «неплановых» поросят, получая свои комиссионные водкой. В поселке я впервые увидел собак, откормленных, как поросята, которые даже не лаяли — так их откармливали, чтобы потом приготовить любимое корейцами и Степановым блюдо — жирную острую собачатину в особом, обильно приправленном корейскими специями соусе. Я тоже пробовал несколько раз жирные куски мяса с чимчей — остролистной корейской капустой в перце. Под водку неплохо проходило, особенно в сравнении с унылым матросским пайком.

Конечно, в свинарнике работы было немало, и была она малоприятная: чистить стайки, ремонтировать их, кормить и чистить этих прожорливых, хрюкающих и дурно пахнущих животных. Но что это все значило по сравнению с предыдущей унизительной, сжигающей моральные и физические силы травлей?! Ведь здесь я получил так необходимую каждому человеку независимость. Я немного округлился на доппайке и, чтобы не мозолить глаза начальству и «дедам», которые, конечно, ничего не забыли и были рады нагадить при первом удобном случае, старался даже не ходить в столовую. Наряды вне очереди я все-таки хватал, в основном за то, что засыпал на всех «мероприятиях». Все на свете умеющий Степанов великолепно готовил свиную требуху — почки, печенку.

А я любил косить свежую траву на соседних сопках. Свежескошенная, она пахла арбузом. Нашим хрюшкам перепадали даже тюльпаны.

Весной солнце разжигало своим золотом такую красоту на этих сопках! Просто не верилось, что еще несколько дней назад они были голыми и унылыми, а сейчас буквально утопают в разноцветье желтых лютиков и одуванчиков, красных тюльпанов, зелени сшибающего своим запахом багульника. Все здесь отличалось от привычной моему глазу скромной уральской растительности.

Между тем жизнь в части шла своим чередом.

Приключилась беда с нашим «доктором Айболитом» Матвеевым, эротомания которого была в гарнизоне притчей во языцех. Он подхватил сифилис, нередкий уже в те времена во Владивостоке и других портовых городах России, где, несмотря на все меры по ограничению контактов между иностранными моряками и советскими гражданами, «романтические встречи» постепенно перерастали в весьма доходный бизнес для определенной части женского населения, не слишком обремененного идеологией государства, в котором «нет секса». Матвеев куда-то исчез, но истинная причина его отсутствия быстро разнеслась по гарнизону. Замполит Макиенко практически прекратил свои наскоки, а вот комроты Гейко не унимался. Нам со Степановым оставалось всего две недели до вожделенного дембеля — высшее образование позволяло служить только один год тем, кто не хотел оставаться в армии для офицерской карьеры. Темы нашего общения и предметы разговоров были уже далеки от армейской жизни. Поэтому появление комроты Гейко в свинарнике, куда он никогда прежде не заглядывал, сразу вызвало у меня тревогу. И я не ошибся.

— Знаю, Некрич, что служить тебе всегда как голодному в нужник бежать хотелось. Если бы не начальство высокое, что тебя в «команду чмо» дурака валять отправило, запомнил бы ты меня и всем своим передал бы, чтобы стереглись армии и чтобы вами тут не воняло.

Видел я, что мечтает он «сорвать» меня и упечь напоследок на «губу» или, того хуже, — в дисбат, чтобы потом дослуживал под его началом. Не дает ему покоя мысль, что не смог он «показать этому жиду», кто тут безнаказанно командовать может, кому принадлежит безграничное право казнить или миловать. Кровь прилила к моей голове, в висках стучало, дышать было трудно... До сих пор как вспоминаю об этом — то же самое состояние возвращается. «Только бы не сорваться сейчас, и только бы встретить его «на гражданке», — на этой мысли старался я сосредоточиться...

— Бегом в роту, через пятнадцать минут быть готовым к отправке на учения! — скомандовал он. — И не вздумай в лазарет обращаться, не примут тебя там, я распорядился.

Степанова не было рядом, а я уже привык надеяться на него в трудные минуты, он быстрее и правильнее меня принимал принципиальные решения, исходя из своей мудрой простоты и природных оптимизма и бесстрашия.

Я выполнил приказ комроты, но когда после пятнадцатикилометрового кросса с полной выкладкой перед лицом очень высокой комиссии приступили к прицельным стрельбам одиночными патронами, я выпустил всю обойму сразу в воздух, вверх, чем вызвал смятение и даже испуг среди присутствующих, а затем гнев начштаба флота, обрушенный, разумеется, не на безвестного матросика, а на командование батальона, и в первую очередь на Гейко. Ему вменялось в вину отсутствие качественной боевой подготовки в роте перед увольнением личного состава в запас.

Начальник штаба разговаривал с Гейко в таком тоне и с таким невозможным матом, что Гейко тоже прорвало:

— Я бы на этого жида ни одиночного, ни очереди не пожалел, сколько крови он нам испортил за этот год! — истерически заорал он.

Начштаба презрительно-негодующе посмотрел на него и произнес с нескрываемой угрозой:

— Об этом потом поговорим, понятно теперь, почему самоубийства в роте происходят, скоро по офицерам стрелять станут!

Я же разрядился, почувствовал страшную усталость, полную апатию и оставшееся до отъезда время жил автоматически. Меня полностью прикрыл Степанов, который во всеуслышание заявил, что мой поступок — следствие психического срыва, до которого меня довели в батальоне, и что если меня не оставят в покое до «дембеля» и вовремя не уволят, мы учиним такое ЧП, которое ославит батальон не только на всю Советскую армию, но и до заграницы докатится через моих родственников в Израиле (ни в каких анкетах о наличии родственников за границей я не указывал — иначе я не попал бы в такую часть. Это тоже могло быть поставлено в вину начальству, которое «прошляпило»).

— Нам терять уже нечего, — разглагольствовал постоянно подвыпивший Сашка с каждым встречным, что, конечно, тут же становилось известно начальству, — пусть они попоносят за свои звездочки!

И вот день отъезда. Я рядом со Степановым в строю увольняемых после нескольких бессонных ночей, абсолютно безразличный к происходящему. Поблагодарив за службу, командир части и все офицеры двинулись вдоль строя, пожимая руки отъезжающим. Когда очередь дошла до меня, я не подал руки ни доктору Матвееву (вернувшемуся в часть после лечения), ни замполиту Макиенко. Не подал, и все! Не поднялась рука!

Макиенко постоял мгновение и, дыхнув перегаром, изрек в сердцах:

— А все-таки гады вы все!

— Нездешние мы, от Моисея, — через силу улыбнулся я. — А тебя-то кто из твоей пустыни отличного батальона выведет?

Он харкнул на переднюю линейку, которую в своих утренних «проповедях» для построенного батальона называл «святым местом».

А командир роты капитан-лейтенант Гейко сам не подал мне руки. Тоже, наверное, не поднялась!

И мне почему-то стало очень жалко и Матвеева, и Макиенко, и Гейко с их искалеченными изуверской системой душами и судьбами. Нет у них ни настоящего, ни будущего человеческого, и не мне их судить. Бог им судья.

Единственным моим добрым ангелом-хранителем был Сашка Степанов! Как я ему благодарен, этому очень простому здоровенному настоящему русскому парню! Ненавязчиво и незаметно даже для него самого он меня научил приемам и навыкам, позволяющим выполнять, не надрываясь, а экономя силы, любую тяжелую работу. Он учил меня спокойствию, оптимизму, радости довольствоваться малым. Он лечил мою депрессию своим присутствием, он воплощал в себе образ русского народа, заслуженно уважаемого в мире за способность выстоять в любых условиях, защитить слабых, сохраняя при этом незамысловатые мудрость и человеколюбие, которые из скромности прикрываются грубоватостью и подчеркнутой простотой нравов. Этим сильным, здоровым морально и физически людям и в голову не приходит делить людей по национальности или по каким-то другим признакам. После армии в первую же мою геофизическую партию я пригласил Степанова поработать вместе несколько месяцев на Крайнем Севере. Сашка оказался там настолько полезен, что с ним потом никак не хотело расставаться наше начальство, но он решил работать по специальности. Друзьями мы, конечно, остались на всю жизнь. Когда бывали вместе, всегда все становилось общим. В самых трудных ситуациях стоило только «свистнуть», и мы всегда оказывались рядом. Очень часто не хватает мне моего русского до мозга костей Сашки здесь, в Израиле.

 

Вспоминаю я теперь это все в Израиле, в Хайфе, на самом берегу Средиземного моря по соседству с военно-морской базой Армии обороны Израиля. Ежедневно я засыпаю и просыпаюсь под шум морского прибоя, но это другое море — ласковое, приветливое, теплое — наше еврейское море.

Ежедневно вижу жизнерадостных, раскованных, крепких морских пехотинцев на соседней с моим жильем базе, вечерами после службы болтающих на разных языках в многочисленных маленьких уютных кафе вокруг базы. В четверг гомонящей толпой отправляются они домой на шабат к любящим родителям, к друзьям... Это другие моряки — наши еврейские моряки — наши еврейские дети и внуки, которым мне бы очень хотелось рассказать, что и кого они защищают. Но, думаю, они и без меня это знают: слава Богу, еще есть, кому им это поведать.

 

 
   
 

Проталина\1-4\16 ] О журнале ] Редакция ] Контакты ] Подписка ] Авторы ] Новости ] Наши встречи ] Наши награды ] Наша анкета ] Проталина\1-4\15 ] Проталина\3-4\14 ] Проталина\1-2\14 ] Проталина\1-2\13 ] Проталина\3-4\12 ] Проталина\1-2\12 ] Проталина\3-4\11 ] Проталина\1-2\11 ] Проталина\3-4\10 ] Проталина\2\10 ] Проталина\1\10 ] Проталина\4\09 ] Проталина\2-3\09 ] Проталина\1\09 ] Проталина\3\08 ] Проталина\2\08 ] Проталина\1\08 ]

 

© Автономная некоммерческая организация "Редакция журнала "Проталина"   27.09.2013